Главная » Литературный ресурс » Проза » Чардаш на исходе лета

Чардаш на исходе лета

28 фев 2013
Прочитано:
1289
Категория:
Российская Федерация
Москва

Настоящий чардаш начинается c оркестра, но инструментов у М. – только скрипка. Старинная, как прабабушкина люстра, не фуфло какое-нибудь затрапезное.

 Фигуристая, в шоколадном футляре. Рыженькая.

Единственный ценный предмет, которым владеет М., не считая квартиры.

В общем, если М. концертирует дома, воображаемому оркестру он отводит пару секунд, предупреждая публику (меня и Л.): «Оркестр!» – и машет руками. Потом прижимает худую щеку к лакированной деке и бережно водит смычком по струнам. И пальцы у него при этом дрожат, и глаза закрыты.

А дальше скрипка все делает сама.

В углу громоздится подобие дивана, на котором мы восседаем: Л. вытирает ногти кремом, а я рассматриваю окно с не очень чистыми стеклами, за которыми движется улица и плавают в просветах облака.

Но время не топчется на месте. Сегодня у М. сольный концерт в пользу старичков. На стене - Брюсов в обрамлении музейной рамы. Старички усажены плотно. Есть и старушки, и кое-кто помоложе - среди льна, полушерсти и штапеля попадаются джинсовые колени.

Мы тоже приглашены.

На мне шляпка.

Последнее воскресенье августа - я так люблю эти прощальные, глуховатые дни лета. Время настоящего, время без времени: прошлое уходит, новое еще не началось, дни ожидания. М. артистичен, ужасно обаятелен, хотя его концертный костюм давно утратил выступательную шикарность, а лысина за последний год расплылась и, прикрытая кое-как волосами, выглядит неопрятно. Носатые штиблеты не первый год уже мечтают о тихом пристанище для дряхлой и неизлечимо больной обуви (на голубиную помойку они тоже согласны). Смычок едет вниз, мягко скользит туда-сюда, но это еще пока не совсем чардаш - это капризная сложная мелодия про усталость благородной души, перверсных институток, краснеющих кадетов, разлуку, сплин, кокаин, шепелявый словоерс (да-с), звук «щ» в конце слова «дождь», «х» в слове «снег», чаепития при помощи самовара, уездные городишки, откуда в межсезонье не выберешься, и всякие милые пустяки: такого теперь не найдешь (кроме разлуки и кокаина, разве что).

Сложную мелодию сменяет более энергичная тема. Ее знают все. Иногда М. просят – «А сыграй-ка, брателло, вот это: в переходах играют», - и насвистывают знакомый мотив, искажая. «Это же чардаш», - обижается М.. Видно в окошко, как ветер перебирает листья тополя. Тополя первыми угадывают приближение осени. Ветки меланхолично шевелятся – как будто большой зеленый мозг думает медленные мысли. Но налетает порыв, и зеленое месиво приходит в движение – бьется, летит куда-то под стремительные печальные звуки, и листья слетают с веток, и улетают, и катятся над асфальтом скорченными мотыльками.

Настоящий чардаш – это когда инструмент не выдерживает музыки: у смычка срывается голос (рвется волос). Правда, Л. говорит, что портить смычок во время концерта – кабацкие фокусы, можно и без них обойтись. Обойтись-то можно, наверное, но впечатление будет уже не то…

Музыка разгоняется. Ассоциативная память вываливает гору пестрых платков, шалей, тряпок, летящих рукавов, горящих глаз, горючих слез и всякой другой пьяной романтики. Бьются бокалы, кто-то от тоски стреляется в гостиной, а кто-то нюхает в углу белый порошок, припадая носом к верхней фаланге большого пальца. Свадебная фата омочена слезами: жених удрал с подружкой невесты. Или наоборот: жених заламывает руки, потому что невеста со свидетелем унеслась.  Представляю, что меня тоже похитили и куда-то увозят сквозь вьюгу, а может, это я кого-то похищаю в санях. Прощание на платформе, поцелуи украдкой, угольный дым, паровозный гудок (впрочем, тут сгодится и полонез).

Смычок все быстрее бегает по воздуху, старички пританцовывают, ерзая жиденькими задами. Чьи-то пальцы танцуют по коленям, даже самая тертая публика подергивается и помигивает.  Знакомый лет 100 М. (муж моей подруги Л.) уже не совсем М., и Л. не Л., и я не я, и публика переменилась, и весь эмбьент другой. Раскрасневшаяся лысина и пенсне М. горят в лучах вечернего солнца демонически.

Просачиваются в музыку и посторонние звуки, как то: покашливание, всхлюпывание, или что-нибудь хряснется на пол, или звякнут ключи в кармане, шуршнет пакетец с бутербродом, кто-то перешепнется, скрипнет, пролетит дуновение в воздухе или иные звуки возникнут и исчезнут. Но музыка остается: она и вверху, и внизу, и в толще, и даже на самом дне, куда заглянуть - диоптрий не хватит. Музыка накатывает на бедный человечий берег, размывает плевки, уносит с собой весь береговой мусор – семечковую шелуху, презервативы, крышки от пива.

Однако не вечна и музыка: чардаш подходит к концу. М. замирает, драматически тряхнув челкой и опустив веки. Это наивысший момент разыгравшейся драмы. Последние искры превращаются в тени, все делается водянисто-зеленым, аквариумным, мутным, окна же наоборот светлеют и выделяются, как будто потушили свет. Нет уже ни покашливаний, ни поскрипываний, ни звяканий с кряканьями - в тишине плывет тонкое золотое свечение.

И вдруг старички вскидываются и рукоплещут сухонькими лапками и кричат «Браво!» с ударением на последнем «о».

За чардашем следуют «Мазурка» Шопена, «Цыганский танец» Сарасате. Глюк, Вивальди, Моцарт… Но под занавес, по требованию публики - еще один чардаш.

И все повторяется.

В свободное от музыки время М. делит с кем-то собственную квартиру, которую ему завещали, неправильно оформив бумажки. Проклятая квартира, как слетевшая с катушек нимфоманка, высасывает из него деньги и силы. Л. ругает М. и не покупает ему нового концертного костюма. Л. работает в онкологии. «Скажи, а что за болячка у М. на левой щеке? - спросила я как-то. –   Подсохшая такая. Не онкология?» «Неет, - Л. улыбнулась и мотнула головой, качнув лакированным хвостом. – Это музыка. У хорошего скрипача должна быть язва на левой щеке. Вот тут, – ее пальчик постучался в щеку, как остренький беленький дятел. - По ней сразу можно определить, вкалывает он или халтурит. Есть язва – есть музыка. Нет язвы – нету и музыки».

Кончился концерт. Солнце роняет на пол последний оранжевый блин. За окнами поблескивает осенняя паутина.

А так М. дважды в неделю играет в ресторане. Бывают свадьбы, корпоративы, еще что-то, но не часто – классику народ уважает меньше, чем попсу, блюз или джаз. К тому же М. выступает с коллективом, что так себе отражается на гонорарах. Есть еще гастроли и частные уроки, но любые деньги мгновенно сгорают. Л. жалуется, что М. ничего не зарабатывает музыкой. Даже от онкологии больше толку.

А еще Л. говорит, что М. нарочно рвет смычок. Во-первых, из вредности. Во-вторых, чтобы показать, как он старается.

Вечереет рано и довольно быстро. В окнах люди пьют пиво. Выглядит заманчиво: мы переглядываемся и шествуем вдоль домов, выбирая место. В сумерках город меняется. Тени и шорохи сами по себе, случайные прикосновения ветра к рукам, будто провели виноградиной. Буквы на рекламе еще видны кое-как, а вот номера у машин уже не очень. Электрический свет смешивается с уходящим естественным. Хочется заходить во все подряд заведения и везде спрашивать одно и то же: пиво в высоком бокале – золотистое, как этот смешанный двойной свет, и про все забывать, чтобы вечер не прекращался: существуют же способы останавливать время или хотя бы его замедлять. Физиономии встречных кажутся мягкими, смазанными, податливо-глинистыми, притворно-послушными: обещают – но не пущают. Где-то лает собака: для центра не совсем типический звук. Нежно, любовно, прямо в сердце гудит трансформатор. В этом смешении света, в вытеснении одного и преобладании другого к городу  незаметно примешивается еще один город – Петербург Достоевского, там когда-то М. обучался по классу скрипки. Его поселили в общежитии железнодорожников. Ранним утром перед занятиями он отваривал макароны кипятильником.  Осенью сверху текло. Потом был сквот на одной из полузатопленных улиц, каменные ступени и ростральные колонны в снегу – сиротливо, но весело. Вот и сейчас откуда-то дохнуло морем и сырым камнем: этот переулок рано или поздно выведет к набережной канала Грибоедова. Видишь, вон фонари?  Они оттуда.

М. любит Питер.

Дышать становится легче. Музыка все еще здесь, но уже не давит так сильно.

Выпив водки, М. мечтает, как однажды уедет в Америку и будет там зарабатывать многие тысячи долларов. В Америке очень не хватает наших скрипачей, все про это знают. Солистов не хватает. М. машет руками, плюется, вздрагивает. Л. отбирает у него скрипку и кладет себе на колени – ценный предмет, вдруг уронит. М. потеет в своем пыльном концертном лапсердаке. Допив графин, принимается заранее тосковать по Питеру, по Москве, по своей Маросейке, делает заключительный прозрачный глоток, и Л. волочет его в ненавистную квартиру, где ни устроиться как следует, ни барахло разобрать – все имущество хранится в картонных коробках вдоль стен. Выходя на улицу, М. плачет. Он кричит, застревая в дверях, что ему по фигу, где проживать, ему и в общежитии было неплохо, и в сквоте хорошо - и пропади она пропадом эта ненасытная тварь, эта недвижимость, но Л. от таких речений сильно напрягается, ловит такси и быстро заталкивает М. куда положено.

Улица молчит, поджав губы. Она, конечно, слезам не верит. Она и поту не верит, и соплям, и прочим гуморам человеческого организма, даже крови.

Таксомотор теряется среди транспорта, уносящегося к Садовому, и скрипка у меня в голове играет тише. Как будто что-то дали, а потом отобрали, но я-то не знала, что отберут, и привыкла. Эти последние секунды тяжелы из-за жажды - болезненной и, наверное, не очень понятной жажды музыки: хочется, чтобы музыка продолжалась и заполняла меня собой вместо утомительных событий и обстоятельств, которые только и знают, что опустошать и изнашивать. Иду вниз по улице, размышляя, не заскочить ли куда-нибудь выпить парочку мохито, и пусть музыка еще немного будет более реальной, чем вся эта так называемая действительность и с ее практическими советами. Хочется сохранить музыку, как некоторые старые здания даже летом сохраняют в себе зиму, а другие – даже зимой – лето. Она все еще здесь, со мной – в ушах, в волосах, в одежде. Все слегка подкрашено ею, как вода – лимонным соком, но скоро это пройдет.

По дороге домой я думаю про М. я часто про него думаю. Хорошо бы подарить ему концертные туфли – антрацитово-черные, лакированные, с уклоном в зеркальность.

Но Л. не поймет меня, пожалуй. Что же делать?

Постепенно исчезает все, будто и не было.

Только в небе чиркают стрижи, как по сердцу коготком - сладко и больно.