Главная » Литературный ресурс » Проза » Взгляд из подворотни

Взгляд из подворотни

28 июл 2021
Прочитано:
1314
Категория:
Российская Федерация
г. Саратов
Взгляды 
 
Бывает, что встречаешься с человеком, общаешься, но он не занимает никакого места в твоей душе и жизни, проходит по ней как бы по касательной. И при случайной встрече через годы ты даже не сразу его вспомнишь. Или вообще не вспоминаешь никогда. А бывает — один взгляд, или даже не один, но просто мимолётные взгляды — и никакого общения. А помнишь их всю жизнь…
В моей жизни было несколько таких взглядов.
 
 
Взгляд из подворотни
 
Мне было тогда лет 16 или 15. Был поздний летний вечер. Я шла по Московской (тогда это был проспект Ленина) от Горького в сторону Вольской. Я очень любила вечера, когда зажигались фонари и лица при их свете делались немножко таинственными и волшебными. «Огней так много золотых на улицах Саратова» –  тогда их было много, а сейчас — ни одного, все заменили из экономии на тусклые белесые подслеповатые диодные лампы, при них лишь бы не споткнуться — какое уж тут волшебство. А тогда я жила в перманентном ожидании счастья, какой-то судьбоносной встречи, которая должна была свершиться вот-вот, не сегодня так завтра. Я не ходила, а летала, кружила по своему любимому городу, в ожидании чего-то необыкновенного, что со мной произойдёт — может быть, вон уже за тем поворотом… И вдруг — я почувствовала, что на меня смотрят. Просто физически почувствовала. 
 
Я обернулась и — натолкнулась на чужой взгляд. Это был калека, без ног, сидевший в подворотне на земле на какой-то дощечке, и смотревший на меня горящим, затравленным взглядом. Не старый, молодой ещё парень, ну, может быть, лет тридцати. Я только мельком взглянула на него, но меня просто пронзило, прошило этим взглядом, как пулемётной очередью. В нём было столько нечеловеческой тоски и безнадёжного мужского желания, столько пылкой животной страсти и в то же время наивного боготворящего восхищения, с каким дети смотрят на ёлочного ангела или верующий на икону. Столько всего вместил в себя это взгляд! Я запомнила его на всю жизнь.
 
Он смотрел на меня с земли, снизу вверх, как ребёнок или собака, робко, рабски, преданно, покорно и в то же время так страстно и обречённо, как смертник перед казнью смотрит в последний раз на голубое небо, зная, что через минуту его уже не увидит. На меня никогда так ещё не смотрели, да что я говорю — так, просто настоящим мужским взглядом ещё никто не смотрел. Я ещё ни с кем не встречалась, не целовалась, хотя влюблялась во многих. Но именно в тот момент я впервые ощутила себя Женщиной. 
 
В этот взгляд была вложена вся тоска несостоявшейся жизни. Если бы он был на экране — это было бы похлеще улыбки Кабирии или взгляда Деточкина, которые раз увидев — забыть невозможно. Это был просто человек из подворотни. Первый настоящий мужской взгляд, прожёгший мою душу. Я ускорила шаг, потом бросилась бежать и бежала квартала два с пылающими щеками. Как будто бы он мог меня догнать. 
 
 
И подростки любить умеют
 
С третьего курса филфака я перевелась на заочное, училась и работала штатным корреспондентом молодёжной редакции областного радио. Часто приходилось ездить в командировки. Где-то с апреля по октябрь, то есть начиная с сева, заготовки кормов и кончая уборкой урожая, из них не вылазила. У нас с Казаковым (редактором молодёжки) выработалось что-то вроде игры: он с закрытыми глазами тыкал пальцем на карте в какую-нибудь точку Саратовской области, и я с готовностью тут же отправлялась на вокзал брать билет в эту Тьмутаракань. Невзирая на дожди, слякоть, хлябь, распутицу и так далее. Ольга — жена Казакова — рассуждала вслух, пытаясь понять причины этой моей добровольной ненормальности:
- Молодая... Энергии много.
 
Но всего этого было мало, чтобы объяснить. Командировка в глухую дыру где-нибудь в заволжской степи, от которой до ближайшего районного центра ехать на перекладных часа два, где шага не ступишь, чтобы не утонуть в грязи, или задыхаешься от сухой горячей песочной пыли — это для всех было сущим наказанием, от которого каждый увиливал, как мог. Это можно было воспринимать в крайнем случае философски, как неизбежное зло, или нудно-патриотично, как исполнение своего профессионального долга. Для меня же это было радостью, глотком свободы, подарком судьбы. 
 
Во-первых, командировки давали мне ощущение своей значимости. Я как бы вырастала в собственных глазах, когда взрослые, умудрённые опытом люди доверяли мне, 19-летней девчонке, свои беды, проблемы, просили разобраться в каком-то вопросе, кого-то наказать, кому-то помочь. Мой приезд всегда был событием.
- Корреспондент... Из самой области... 
 
Люди как-то внутренне подтягивались, старались выглядеть лучше, чем они есть. Я не привыкла к такому уважительному отношению в обычной городской жизни и меня это грело.
 
Во-вторых, каждая поездка — это была масса новых впечатлений, встреч в пути, дорожных исповедей, целый калейдоскоп новых лиц, типажей, образов жизни — всё это давало пищу для размышлений, зарисовок в блокноте и весьма разнообразило мой внутренний мир. В детстве я нигде не бывала, родители никуда не возили меня на лето, и эти поездки в забытые богом места, где я сама как бы и выполняла временно роль Бога, вернее, его посланца, компенсировало в чём-то мою охоту к перемене мест, тягу к путешествиям, к чему-то новому, неизведанному. 
 
И ещё –  в самых тайных своих мыслях я лелеяла надежду на встречу с каким-нибудь прекрасным незнакомцем, которая перевернёт мою жизнь… Забегая вперёд, сразу скажу: такой встречи не случилось. Но однажды, в одной из таких поездок, мест в сельской гостинице и в Доме колхозника, где я обычно останавливалась на ночь, не оказалось, и меня пустила на постой какая-то старушка. В доме оказалось ещё два подростка — лет 13-14-ти. И один из них насмерть в меня влюбился. Об этом не было сказано ни слова, мы вообще с ним не обменялись ни одной фразой, но не заметить этого мог бы только слепой. Мальчишка отчаянно краснел, встречаясь со мной взглядом, прятал глаза, опустив голову, выбегал из комнаты. И в то же время я всё время ловила на себе его робкие смущённые взгляды, брошенные украдкой то из одного угла, то из другого. Он искал повод пройти мимо, зайти в мою комнату то за книгой, то ещё зачем-то. Это был совсем юный мальчик, неопытный, неиспорченный, неловкий, неуверенный в себе. Рыжий, вихрастый, угловатый. Наверное, это было его первое чувство. Он смотрел на меня как на какую-то диковинную райскую птицу, залетевшую случайно в курятник, и, казалось, умер бы от разрыва сердца, если бы я с ним заговорила. Меня это забавляло и немножко льстило. Но это был деревенский подросток, почти ребёнок, я не могла относиться к нему серьёзно. Но на всю жизнь запомнила его взгляд, которым он провожал меня, выбежав вслед за автобусом, на котором я уезжала. Столько восторженной трепетной влюблённости и недетской тоски было в этих распахнутых мальчишеских глазах! Потом, готовясь к экзамену по литературе, читая «Бедную Лизу», натолкнулась на фразу: «и крестьянки любить умеют». И сразу вспомнила того смешного несуразного сельского мальчишку, с тоской глядевшего мне вслед. 
 
 
Тайна взглядов
 
С этим мальчиком мы не были даже знакомы, хотя учились в одной школе в параллельных классах. Не помню ни его имени, ни фамилии. Из всего, что я в нём запомнила — это большие оттопыренные уши и умные тёмные глаза. Он встречал и провожал меня взглядом на переменах, на школьных линейках, смотрел не смущённо, но и не нагло, а внимательно и проникновенно, словно что-то знал обо мне такое, чего я сама не знала о себе. Меня немного волновали эти взгляды и я смущённо отводила глаза. Так мы молча переглядывались несколько лет, пока не кончили школу и не разошлись по своим путям. 
Прошло семь или восемь лет, я уже работала на «Тантале», откуда однажды меня увезли на скорой в больницу с подозрением на аппендицит. Там от одного ужаса от предстоящей операции мне вдруг стало легче или я сама себя в этом убедила. Врачи решили оставить меня до утра под наблюдением, отложив операцию на завтра. Я лежала в палате и с тоской ожидала решения своей участи.
 
И вдруг, выйдя в коридор, увидела, как к моей палате движется обход — группа врачей, возглавляемая… я сразу узнала его, это был тот самый бывший школьник из параллельного класса с оттопыренными ушами! Не помня себя, я вбежала в палату, схватила сумку с вещами и бросилась прочь по лестнице. 
Я сбежала из больницы. Не хотела, чтобы он смотрел на меня иначе — как врач, раздевал, прослушивал. Я инстинктивно хотела сберечь нашу тайну, безмолвную, безотзывную. «Они любили друг друга так долго и нежно...» Нет, конечно, не любили, до этого не дошло. Но это была молчаливая музыка взглядов, как прелюдия, обещание, надежда… Я сбежала, тогда не осознав причины своего поступка, и только потом поняла, почему. Я хотела это сберечь. Его отношение ко мне на высокой ноте. А аппендицит мой так о себе больше и не заявил. Казалось, он понял моё состояние и вошёл в положение.
 
 
«Я тебя люблю»
 
Как-то я задумалась: а сколько раз в жизни я слышала эту фразу? Кто хоть однажды мне её говорил? Стала вспоминать и довспоминалась до детского сада.
 
Васька Порох, кореш из детсада
 
Я уже тогда начала влюбляться, ещё с младшей группы. Моя первая любовь был мальчик из старшей группы. За давностью лет не помню, как его звали, но помню смешную фамилию — Ерошкин. Когда я объявила дома, что его люблю, мама с интересом допытывалась: «Как это — любишь? Что ты при этом чувствуешь?» Я отвечала (сама этого не помню, повторяю со слова мамы): «Когда я его вижу — у меня сердце так бьётся-бьётся, а в груди так горячо-горячо!» Вот такое определение любви, выданное пятилетней детсадовкой. 
 
Наступило лето и Ерошкина с его старшей группой отправили на дачу, а я осталась в городе. Тосковала, скучала. А когда увидела его через три месяца — у меня как пелена с глаз упала: рыжий, долговязый, конопатый… Где были мои глаза?! И мою любовь как ветром сдуло. Потом, когда отец в кругу семьи пел нашу любимую «Позарастали стёжки-дорожки, где проходили милого ножки...», он вставлял вместо «милого» «ерошкины ножки», и все  дружно надо мной смеялись. Так бесславно завершилась моя первая любовь, поруганная и осмеянная. А сам Ерошкин обо всём этом даже не подозревал. Как и о самом моём существовании.
А фразу «Я тебя люблю» я впервые услышала от другого детсадовца.
 
Звали его Васька Порох. Он вполне оправдывал свою фамилию. Помню, как он поманил меня пальцем с заговорщицким видом. Я подошла. Он гордо отчеканил, так, что слышали все: «Я тебя люблю!» Я молчала, не зная, что говорить в ответ. Этому ни дома, ни в садике меня не учили.
Васька ушёл. Но очень скоро вернулся, словно забыв что-то важное, и торжественно объявил: «Я тебя люблю, и я тебя – поцелую!» Что и сделал. При всех! Решительный был мужичок. 
 
С тех пор на всех утренниках он танцевал только со мной. У меня сохранились эти детсадовские фотографии, где мы танцуем с ним русскую, краковяк, наша пара — крупным планом. 
 
Совсем недавно в каком-то журнале я натолкнулась на статью о его отце — известном историке, докторе наук И. Порохе. В ней вскользь было сказано, что несколько лет назад его сын, В. Порох, молодой талантливый историк, погиб — разбился в автокатастрофе. Ему было тридцать с небольшим. А я помнила его лишь пятилетним... 
 
Васька Порох, кореш из детсада.
Нам по шесть, а может быть по пять.
Из-за кущ заоблачного Сада
этот мальчик выглянул опять.
 
Сквозь стекла магические грани – 
карапуз, задира, здоровяк...
На площадке в салочки играли.
Танцевали польку, краковяк.
 
Всемогущим ластиком не стёрто,
в памяти трепещет как свеча...
Он на фотокарточке потёртой
смотрит из-за правого плеча.
 
Помню, как тогда, тряхнувши чубом,
подошёл отважно через зал
и, поцеловавши прямо в губы,
«я люблю тебя» при всех сказал.
 
Я же озадаченно молчала
и не знала, как себя вести...
От смешного детского причала
разошлись мы в дальние пути.
 
Стал учёным, кандидатом, профи,
а однажды двадцать лет спустя
я прочла: «разбился в катастрофе».
Храбрый мальчик, бедное дитя...
 
Глупой смерти облаком переча,
то «люблю» парит над головой.
И идёт как прежде мне навстречу
Васька Порох. Маленький. Живой.
 
 
Ман тул нохс метинам 
 
Так по-таджикски звучит «я тебя люблю». Так получилось, что впервые – уже в сознательном возрасте – я услышала эти слова не по-русски, а по-таджикски.
В нашей группе на филфаке учился один парень. Не помню, как его звали, а фамилия была Емелин. Она ему очень шла. Емеля, пустомеля, Емелька. Мы так его и звали. Он был болтун и врун, но очень безобидный. С ним было легко и просто, как с подружкой. Девчонки забывали, что он парень, и в его присутствии могли подтянуть чулки, говорить какие-то откровенные вещи. Он был застенчивый, как девочка, чуть что — заливался краской и убегал.
Приближался экзамен по зарубежной литературе. Учебников, книг в библиотеке не хватало, и у нас с Емелькой оказался один на двоих «Декамерон». Читать его с ним было невозможно. Как только доходило до каких-то непристойных описаний — а они там на каждом шагу — Емелька краснел и выбегал из комнаты. Фактически книжку я читала одна. 
 
Потом мы подружились. Вместе убегали с лекций, устраивались работать почтальонами. Дома у Емельки была собака по кличке Гнида. Когда я захотела её погладить, она прокусила мне вену. У врача потребовали справку о здоровье собаки. Гнида оказалась здоровой. Просто слегка ненормальной, как и её хозяин. 
 
Однажды мы сидели рядом на лекции, и вдруг Емелька сказал мне вполголоса: «ман тул нохс метинам».
–  Что это? –  заинтересовалась я.
–  Так я тебе и сказал! Это по-таджикски.
–  Ну скажи, что?
–  Не скажу.
 
Любопытство меня распирало. Я чувствовала: что-то здесь кроется.
–  Скажи!
–  Никогда.
–  А я вот возьму да и спрошу у таджиков! «Ман тул нохс метинам», –  я повторила вслух, чтобы не забыть.
–  Нет! Ты этого не сделаешь! –  Емелька был в ужасе.
 
На другой день в восемь утра я уже была у таджикского общежития, предвкушая открытие тайны. Но у входа маячила долговязая фигура Емельки. Он был здесь уже с семи часов. И успел предупредить всех таджиков, чтобы они мне ни в коем случае ни-че-го не говорили.
«Да что ж это такое? –  терялась я в догадках. –  Какое-нибудь страшное ругательство? На него вроде непохоже...»
 
Я пытала Емельку, пока он не сдался.
–  Хорошо, –  сказал он. –  Я скажу. Нет, напишу. Только ты прочти не сейчас, а через двадцать минут.
Прикрывая листок рукой, он накорябал на нём свой перевод. И опрометью выбежал из аудитории. 
 
 
Добрый Женя есть зато…
 
Шли годы. Я встретила настоящую любовь и перестала с трепетом ждать, кто же мне скажет эту заветную фразу. Я её слышала каждый день. Я сжилась с ней, сроднилась, дышала её воздухом. И когда моего любимого не стало, я вдруг почувствовала нехватку этого кислорода. Хотя слышала или читала её много раз от близких по духу людей. В последний раз я её услышала от нашего старого друга, одноклассника мужа. Мы много лет дружили семьями, были уже почти родными людьми. Инна и Женя – были как одно целое, мы их не разделяли. Но Женя – это был человек редкостной, даже не человеческой, а какой-то ангельской доброты. Обычно я писала ему поздравительные стихи ко дню рождения, но иногда их писал Давид. Я приведу их здесь, чтобы вы все поняли, каким был наш Женя.
 
Жизнь мелькнула как зарница,
как последняя страница,
как вода сквозь решето.
Не всегда было везенье,
но зато всегда был Женя,
добрый Женя был зато!
 
Женя, наше ты спасенье
от неверья и сомненья
в то, что существует честь.
И спасибо тебе, Женя,
что ты в жизни нашей есть!
 
И за счастье этой дружбы
нам сегодня выпить нужно.
Ты живи, не зная бед,
чтоб не знала бед и Инна, 
ангел твой незаменимый,
счастья вам на много лет!
 
Стихов за десятки лет накопилось много, но всегда на первом месте в них стояло слово «добрый». Это была его определяющая черта. В день, когда вышла главная моя книга «Очаг», Давид снабдил подарок такими стихами ко дню рождения друга:
 
Милый, добрый друг мой Женя,
верный, дорогой!
Вот уж более полвека
дружим мы с тобой.
 
Мы тебе в твой день рожденья
дарим сей «Очаг».
В холод он тебя согреет,
в ночь развеет мрак.
 
Пусть он жизнь твою украсит
светом доброты,
как и нашу жизнь полвека
украшаешь ты.
 
Они дружили с Давидом с 5 класса — всю жизнь. Более старого и верного друга у него не было. Но при всех неисчислимых Жениных достоинствах на первом месте всегда стояла доброта. Она, как солнышко, обогревала всех, не только друзей – всех, кто рядом. 
 
Помню такой случай. Мы с Давидом были у Жени с Инной в гостях. Вдруг звонок в дверь – агитаторы или как там они назывались, выспрашивали с порога, за кого будем голосовать, «ненавязчиво» направляя наш выбор в сторону нужного кандидата. Я обычно вскипала и резко отвечала непрошеным гостям, что мол, не ваше дело. А тут хозяева повели себя, как мне показалось, по-странному. Они увидели в них людей. Пожалели, что, наверно, устали, замёрзли, пригласили к столу, дали с собой пирожков… Это то, что можно назвать истинным христианством, милосердием.
 
Однажды подруга Света Смолякова ехала от меня с ними в такси. Потом по телефону говорила: «Ангелы! Это просто ангелы». Это чувствовалось  даже при мимолётном знакомстве.
 
Когда Давид умер, наши друзья поддерживали меня как никто. Каждая встреча была праздником, отдохновением души. Женя был последним человеком, знавшим Давида с детства, знавшим его родню, родителей, и я каждый раз жадно выспрашивала у него всё новые подробности той, ещё неведомой мне его жизни. Вспоминали наше общее прошлое, я читала стихи, Инна пекла пироги… Уютный, тёплый дом, где мне всегда были рады. У каждого ли есть такой? (Об этом я размышляла в своём эссе «Дом, где тебя заждались»)
 
В августе 1920-го Женя, а спустя два дня и Инна заболели ковидом. Их отвезли в разные больницы. Болезнь протекала тяжело у обоих, может быть ещё и потому, что их нельзя было разлучать, они никогда не были поодиночке.
 
Боже, какая ужасно подлая болезнь, что нельзя прийти ни близким, ни друзьям, это как проказа, чума, нельзя обнять, посидеть рядом, покормить, посмотреть на них, подержать за руку. «Каждый умирает в одиночку». Эта известная фраза из немецкого романа стала проклятием нынешних лет.
Поначалу Женя ещё бодрился, хорохорился. Мы обсуждали по телефону его приближающийся день рождения, который теперь придётся перенести. День рождения приходился на день путча, и это было частым предметом наших шуток.
 
Дело в том, что в день путча 1991 года наш друг был на даче  и ничего не слышал про переворот, а наутро пришёл на работу с тортиком, при параде. И недоумевал, почему все косились на его торт и шарахались, как от чумного. Все последующие годы, отмечая его день рождения, мы со смехом вспоминали это роковое совпадение. Я в поздравительных стихах ему писала:
 
Да здравствует любимый друг,
незаменимый милый Женя!
Недаром всё цветёт вокруг
и празднует Преображенье.
 
Как видно, не случайно ты
родился в этот день сегодня,
отмеченный перстом святым
Преображения Господня.
 
С утра блеснёт улыбки луч -
мы вновь сойдёмся в круге нашем.
И никакой дефолт и путч,
как серый волк, уже не страшен! 
 
Бегут неумолимо дни,
но дружба наша безразмерна.
Храни Господь тебя, храни,
наш друг бесхитростный и верный!
 
Обычно в этот день мы с Давидом ездили к Бурылиным на дачу. По дороге покупали арбуз — первый за лето, и он всегда оказывался красным и сладким. Как всё изменилось… Давида нет, дачи нет, друзья в больнице с ковидом. Жене в этот день долго не могла дозвониться, ему делали КТ. Но к вечеру всё же дозвонилась. Мы долго говорили, вспоминали путч, наши посиделки, у него настроение поднялось. Добрая чистая душа, светлый человек. И вдруг в конце разговора, без всякой связи с его содержанием он сказал, почти выкрикнул: «Я же тебя люблю! Я тебя люблю...». Если б он это сказал в другое время — да мы и сколько раз говорили это при встречах и расставаниях, конечно же, мы любим друг друга, как иначе, мы же друзья, родные люди. Ничего нового не было в этих словах, в их интонации. Но… что-то было. Я похолодела. Как будто каким-то нездешним сквознячком потянуло. Как он это сказал! Я просто спинным мозгом почувствовала: это прощание. Хотя ничего тогда не предвещало, Жене становилось лучше, он, казалось, пошёл на поправку.
 
А потом позвонила Инна. Плохие новости. У Жени стали отекать ноги, он не ходит, одна нога почернела. Его госпитализировали в 1-ую Советскую. Подозрение на гангрену. Грозит ампутация, которой он не выдержит. Его держат на аппарате вентиляции лёгких. Потом кровотечение, ещё одна операция. Ещё две недели мучений.
Инна звонила каждый день. Женя в тяжёлом состоянии: никого не узнаёт, возбуждён, не понимает, где он, что с ним. Я представляла его себе — и сердце кровью обливалось. Как ему страшно без близких, страшно умирать одному, среди чужих лиц. Мне кажется, если б Инна была рядом или хотя бы могла ему позвонить — он бы пришёл в себя, успокоился. Но это было запрещено больничными правилами. Ковид. Карантин. Давид хотя бы умер на моих руках, в своей постели, без мучений. А Женя, который никогда с Инной не расставался, она всегда вытягивала его из любых передряг, ночевала в больницах с ним, с ложечки кормила, и вдруг он остался совсем один — без жены, без дочки… Почему у них такие зверские порядки? Ведь умирают не только от ковида — от изоляции,  одиночества, разобщённости… Инна говорит, всё отобрали перед операцией –  телефон, крестик… А ведь он так верил, что тот его хранил. Пусть бы не говорил, только послушал по телефону родной голос… Врачи, если это врачи, а не палачи, должны сами организовать такую возможность. Но кому до него дело… Я бы, кажется, всё равно прорвалась к Давиду, любыми правдами-неправдами, хоть проститься, обнять напоследок… «Жить приучил в самом огне — сам бросил в степь заледенелую». Женя, который всю жизнь прожил в любви, тепле и заботе, как он говорил, как у Христа за пазухой, теперь брошен в степь заледенелую, лежит там один-одинёшенек, без одежды, на холоде, и не понимает, где он и что с ним. Это рассудок так защищается от этого безысходного ужаса. Я уверена, что его доконало это: отобранный мобильник, крестик, невозможность говорить с родными, слышать их голос. Вспомнилось пронзительное Вертинского:
 
До свиданья. Догорают свечи.
Мне так страшно уходить во тьму. 
Ждать всю жизнь и не дождаться встречи, 
И остаться ночью одному...
 
«Каждый умирает в одиночку»… Страшная фраза.
28 сентября. Это всегда было для меня несчастливым числом — в этот день всегда кто-то умирал. Ну не всегда, но часто. В этот раз умер Женя. Когда раздался звонок в два часа — я уже знала, что это Инна. Я каждый день ждала этого звонка. Она плакала, сказала, что он умер час назад. Я тут же поехала к ней.
По дороге лезли в голову строчки Георгия Иванова:
 
И ничего не исправила,
Не помогла ничему,
Смутная, чудная музыка,
Слышная только ему...
 
И сами собой складывались стихи о Жене. Стихи, которые он уже никогда не прочтёт.
 
***
 
Чудная музыка не помогла.
Не помогли и стихи.
Всё поглотила бесплотная мгла,
духи остались глухи.
 
В реанимации жёсток закон – 
крестик, мобильник изъят.
И во вселенной душа голяком
пьёт одиночества яд.
 
Было недобрым предчувствие мне
в ту несусветную ночь.
Не было истины в этой вине – 
что никому не помочь.
 
Что вспоминал ты, на ладан дыша,
ждал ли из мрака ответ?
Женя, добрейшая в мире душа,
всюду, где ты — только свет.
 
В твой день рождения стопку налью.
Думала, что подарю...
Я не успела сказать, что люблю.
Только теперь говорю.