Давай назовем нашу дочку Ася, сказала мама отцу, когда меня принесли из роддома – однажды много лет спустя она так подробно описала тот день, что я как будто слышу их голоса на кухне под круглой люстрой – смертельной ловушкой для насекомых, чьи трупики годами устилали стеклянное дно, пока я не сняла этот пыточный абажур и не вытряхнула опаленную жаром крылатую труху в мусоропровод.
Разве можно так называть, - заволновался отец. Если эту Асю записать латинскими буквами – получится A-S-I-A. Азия, понимаешь? Не понимаю, - расстроилась мама. Она хотела меня – то есть пока еще не совсем меня, а то существо, которое только что родилось и было безымянным островом в теплом океане Тетис, откуда все берется и куда потом все девается - в общем, этот остров она хотела назвать вчесть Аси Перлиной, своей тетки, потерявшейся в войну, и не думала ни про какую Азию. Мама, оказывается, девять месяцев вынашивала не только меня, а меня – и заодно имя, а вместе с ним – пропавшую Асю, которая так и не узнала, что у ее родной сестры родится дочь, моя мама.
Вот скажи, - кипятилась мама, - кто, когда и зачем станет записывать нашего ребенка латинскими буквами? Никто и никогда. Ни за чем!
Она была права – у нас латинскими буквами никого не записывали. Наша окраина сонно дремала внутри себя, как куколка бабочки в хитиновой капсуле, интересовалась только собой и прекрасно обходилась ольховой россыпью кириллицы. Выглядело все это так: плоские панельные дома, между ними дворы и гаражи, дальше – пустырь с дикими травами. За дворами, гаражами и дикими травами – автобаза, откуда под вечер доносился черный смрад горящих покрышек, потом завод со складами и ремонтными мастерскими, а там город заканчивался - только вулканы теплоцентрали извергали в небо густой белый пар. Позади них я не знаю, что было. Может, вообще ничего не было. А может, рос лес. Или струилась безымянная река, где никто никогда не купался из-за близости промзоны. Или блестел под солнцем широкий Нил с фламинго, тростниками и пустынным ветром, или Стикс, или чудесная река Саббатион, вдоль которой благоденствуют пропавшие колена израилевы. Ничего не было видно, все загораживали своими телами громады ТЭЦ – один только белый пар восходил к небу. Каким бы светлым не было небо – ранней зимой, например - пар все равно был светлее светлого – белее самых белых облаков! Белейших облаков, белоснежных. Наверное, наш пар видно было даже из самолета – такой он был чистый и белый. Нарядный. Даже из космоса.
Наш дом – поставленный вертикально серый картонный ящик – казался со стороны довольно-таки унылым. Но для меня он всегда был прекрасен, как сама жизнь с ее неприметными тропами, расклеванными хлебными горбушками и жилистыми листьями подорожника, растущего вдоль тротуара – это особая красота, ею не обязательно восхищаться.
Зато, если встать посреди двора и посмотреть вверх – ветки над головой смыкались, и небо было как опрокинутая китайская чаша с потрескавшейся эмалью. Большая-пребольшая. Голубая.
И лужи у нас были многоводны, спокойны и синеглазы, как эта чаша над головой - по их фарфоровой поверхности пробегал ветер, вздымая озерную рябь. Через лужи от берега к берегу были переброшены доски, по которым осторожно друг за дружкой шли жители нашего района, удерживая равновесие всем телом, как по канату. Осторожно - друг за другом – степенно. Как волхвы – Мельчор, Гаспар и Бальтасар.
Как богиня судьбы Ананке на древнем кувшине в Пушкинском музее -- шагает себе по кафельному полу, приподняв подол плиссированной юбки, чтобы не споткнуться. В другой руке Ананке несет мухобойку, объясняет ребенок, стоя перед стеклянной витриной. Зачем ей мухобойка, его спрашивают. Мухи – души людей. И она их сбивает на лету, чтобы не мешали.
А из фаюмских портретов странствующие и путешествующие когда-то разводили костры, чтоб не замерзнуть под ледяными египетскими звездами. Разве в Египте холодно, - удивляется экскурсия. Еще как! Это днем жарко. А ночью песок остывает мгновенно, мигом, отдает жар воздуху, и теплый воздух восходит к небу, как дым кочевий, как души умерших, как пар теплоцентрали на окраине. Видели в конце города огромные бетонные конусы? Серые такие ТЭЦ. Дымят. И никто не знает, что там, за ними - никто не заглядывал. Может, безымянная речка, в которой уснула вся рыба, потому что рядом завод. Может, лес, где грибы отравлены тяжелыми металлами. А может, Стикс. Или река Саббатион, которая пересыхает по субботам.
Только не подумайте, что наш район выглядел мрачно – наоборот, он выглядел радостно, как белый пароход. Как бумажный самолетик, пущенный из окна -- особенно когда приходила весна и дома-ящики все до одного пели, как ангелы, осторожно открывая озябшие рты, еще недавно запечатанные холодом. Весна трубила, летела, реяла, и деревья тянулись ей на встречу оттаявшими сердцами. И дома тянулись. И скамейки. Гаражи. Безобразные цементные заборы. И мы, местные жители – изо всех сил тянулись за весной.
Зимой звуки вмерзали в лед, застревали в нем, накапливались - и вдруг принимались оттаивать, выскакивать, хлопать - в теплое время года каждый двор представлял собой оглушительный хаос звуков. Громадный вздыбленный муравейник. Что-то грохотало, дребезжало – есть звуки, которым невозможно найти объяснение.
Вечером матери, просунув головы в форточку, звали домой своих отпрысков. Выкрикивали их имена в стоячий водоем двора. Имя испуганно металось, стукаясь о стекло и бетон. Двенадцатиэтажные исполины перебрасывали его друг дружке, как заблудившийся мячик.
Рустааам, Наиииля, Ииирааа, Мишаа-а-а - летело сверху в густое варево лето. Стихало. Сменялось новым именем.
Имя, отпущенное на волю, легче голубиного перышка, летящего мимо балконов – мимо санок и лыж, холодильников и табуреток, мимо свернутой в рулон утеплительной ваты, мимо пожелтевших газет и журналов - в нерешительности замирало - и вдруг, подхваченное встречным потоком, взмывало вверх, минуя все в обратной последовательности - санки и лыжи, коньки и холодильники, банки и бутылки, съеденные молью ковры и трухлявые комоды – весь невообразимый, траченный, порченый, ржавый и обкусанный временем скарб, который неясно зачем жители наших домов годами хранили на балконах – позабыв, видимо, что балкон - это продолжение неба, он не предназначен для хранения старых предметов – пока не достигало плоской крыши, где в пыльном гудроне намертво отпечатались чьи-то следы, как буквы в открытой Книге Лета - и не исчезало в тяжелой пылающей густой синеве.
Студень двора дрожал на ветру. Дворы были глубоки, как океанская пучина - неподвижная толща воздуха, на дне – деревья, качели и люди. Если высота дома сорок с чем-то метров, то давление в десять атмосфер можно реально испытать на себе, просто посмотрев снизу вверх! Я так и делала - запрокидывала голову и в вышине - там, где кончаются балконы и окна - видела поверхность океана Тетис. И в нем - кучерявых белых китов. Если настоящих китов изобразить в потолочной музейной лепнине, они были бы точно такими - белыми и пушистыми, круглыми и воздушными.
* * *
В тот день родители спорили из-за имени до темноты. Мама билась как рыба об лед, защищая Асю. Имя – это же на всю жизнь. Называешь раз и навсегда: назовешь – а человек потом с этим именем живет, рожает детей, однажды умирает - типун тебе на язык. Тут важно не промахнуться.
Отец разошелся не на шутку. От возбуждения у него даже лысина побагровела, призналась мама, пересказывая много лет спустя тот разговор. Некоторые люди, прежде чем уйти, ведут себя с излишним рвением в самых неожиданных делах. Хорошенько отводят душу, а потом под шумок неуклюже сползают со сцены – так оно и случилось чуть позже.
Не хочешь Асю, тогда называй сам - мне все равно, - сдалась в конце концов мама, покусывая ноготь и рассматривая свое отражение в окне, где уже набухла гулкая чернота, в которой подробно отражалась вся мебель, желтые стены, люстра, все до одного полотенца, кухонные прихватки и даже пепельница и рюмки с глотком коньяку, как на фотографии под прозрачным черным платком.
Давай назовем ее Надя, - предложил отец. Ни нашим – ни вашим. Дело в том, что ему очень нравилась актриса Барбара Брыльска, которую в тот год впервые показывали по телевизору. До новогодних лампочек и заливной рыбы оставалось полгода – четыре сезона, ни много ни мало - шесть запечатанных консервных банок с неизвестным содержимым. А платинового каре и вовсе никто никому не обещал – мое лицо с самого первого дня обрамляли черные кудряшки, так что и надеяться было нечего. Но имя – это ведь не только гирлянды, каре и кудряшки. Имя - это прозрачный небесный гвоздь, который безымянному острову вгоняют прямо в сердце, навсегда пригвождая его к коловращению жизни. Так пражский Бецалель оживлял своего Голема, приклеивая шем к глиняному лбу - выдергивал бедолагу из блаженного небытия и отправлял выносить помои и чистить сортир.
Надя - имя крепкое, не подкопаешься, - настаивал отец довольно-таки горячо - к этому позднему часу он уже успел по-быстрому выпить за мое рождение. Хочешь, пиши кириллицей, хочешь - латиницей. N-A-D-I-A.
И мама опустила руки – согласилась на Надю. Но Асе кое-как удалось за меня зацепиться – наверное, она очень любила жизнь. А может, имя у нее оказалось живучим – этакая проворная ящерка с цепкими коготками. Я и сейчас чувствую в себе пропавшую в войну мамину тетку - Ася здесь, она никуда не делась. В моей памяти хранятся чужие воспоминания. Закрываю глаза и вижу, как все было. Вот Ася идет куда-то с чемоданом в руке. Бредет. Ковыляет. Останавливается и перекидывает чемодан в другую руку. Люди рядом тоже куда-то шагают небыстро сквозь жаркий украинский полдень. Ася идет по сухой, твердой, до ужаса пыльной дороге, исковерканной военной техникой. Осторожно ставит аккуратные туфельки на окаменевшую потрескавшуюся глину, как богиня судьбы Ананке – чтобы не испачкаться и не споткнуться. В дождливую пору такие дороги расползаются в сплошное месиво, пузырятся топью, готовой проглотить и хромовый сапог, и конское копыто, и ребристое резиновое или гладкое деревянное колесо. Но сейчас лето, и улица сухая-пресухая - такая сухая, что тощие псы мотаются вдоль обочины с вываленными до земли языками, а воробьи совершенно поседели от пыли. Бабушка Ася идет мимо церкви с темными луковками, с застенчивыми крестами, с позеленевшей оградой. Мимо синагоги, похожей на кремовый торт – говорят, на всей Украине не отыщешь другой такой нарядной синагоги - я ее видела на фотографии, и, по-моему, она ничем не хуже Каса-Мила в Барселоне, а может, даже лучше. Но Ася Перлина вряд ли когда-нибудь слышала про Каса-Мила. Она шла себе и шла послушно мимо выбеленных домиков. Мимо огородов, где усмехались золотые подсолнухи. Резвилось и жужжало лето.
Идите-идите, - покрикивал мужик с винтовкой. – А ну не замирайте! Надо бодрее, а вы чего? Тянетесь еле-еле! Чего идете, как в штаны наложили?
Вдоль улицы, по которой шла Ася Перлина, я представляю разные магазины, мастерские, аптеки и прочие заведения, без которых нет жизни в маленьком городке. Сверху над каждым – вывеска: над лавкой портного – ножницы, над продуктовым – бутылка молока или жареная курица, над булочной – рогалик, посыпанный маком. Над кузницей, наверное, висела подкова – совсем как настоящая, только большая.
Что было дальше, я не знаю – мои придуманные воспоминания обрываются в конце этой потрескавшейся от зноя улицы. На самом деле все могло происходить совершенно иначе – допустим, стояло не лето, а осень, и все кругом расплылось и раскисло, или вообще никто никуда не шел, а ехал в грузовике, и сверху сыпался снег. Или не было никакой улицы с вывесками, а были только поля и яма с рыжей землей, где Асю поставили рядом с другими гражданскими лицами, с чемоданами, дамскими сумочками и плетеными корзинами – и никто никогда про это не узнал. Знали только, что баба Ася - совсем молоденькая - пропала где-то на дорогах войны. Потерялась, исчезла. Была – и не стало, и никто не знает, куда она делась.
Имя – это какая-то ошибка, - думала я через много лет. На самом деле людей зовут совершенно иначе. Прицелились, выстрелили – а попали не в того. Торчит стрела с зазубренным острием – не вытащишь. Все имена абсолютно случайны! Откуда, например, взялась посреди весны эта зимняя гнусавая Надя – такие слова обычно с трудом даются начинающим певичкам – как родителям пришло в голову дать мне это имя?
Я повторяла: Надя-Надя-Надя, как будто звала убежавшую кошку в шепчущих летних сумерках. Никто не отзывался. Наверное, кошка по имени Надя ушла слишком далеко, заблудилась среди гаражей, где снег лежит до июня. Вот – я, а вот бедное серенькое ничье имя висит у меня в руках, как пустая наволочка. Как мятое после купания полотенце.
Как распахнутая клетка, откуда вылетела птица. Что-то таинственное, живое никак не желало соединяться с ним и убегало в теплые сумерки, в золотистую громаду вечереющего парка.
Я примеряла по очереди все другие имена, какие приходили в голову – так тянешь к себе тугую ветку, разжимаешь руку – и она летит вверх. Ни одно не подходило, ни единое.
* * *
Прошелестели годы – лужи в нашем районе затянулись асфальтом, доски для волхвов незаметно исчезли сами собой, а океан Тетис уже не просматривался вверху так отчетливо, стоило запрокинуть голову и посмотреть в небо – зато я собрала много сведений о перемещениях Лавразии и Гондваны, о потеплении и похолодании климата, о формировании земной коры и толщине лавового слоя. Следы океана обнаруживались повсюду – это древние морские отложения, окаменевшие позвонки водяных лилий, жабры вымерших рыб, скелеты доисторических рептилий. Правда, один знакомый палеонтолог утверждает, что все они принадлежат разным эпохам и не имеют прямого отношения к океану Тетис. Но это уже вопрос веры. Честное слово, только лишь вопрос веры.
Однажды я узнала, что Тетис похоже на испанское tetas, женские груди. Я опешила - такое совпадение! Небесная сиська кормит своим молоком все затерянные острова – стоит только вспомнить про нее и вовремя поднять голову. И еще оно похоже на ТЭЦ – бетонные зиккураты с белыми столбами пара, которые благословляли наш некрасивый район с его картонными домами, омутами дворов, синими деревьями, весенними криками, ольховым сором, оскверненными балконами, бумажными самолетиками, китайскими чашами - из них изливались сила и слава, любовь и обещание вечности.
Время перебирает человека по кирпичику - не остается ничего, кроме имени. И я к нему кое-как привыкла. Иногда чувствовала себя настоящей Надей – не до конца, конечно – как актер, который вжился в роль. А может, это имя привыкло ко мне – имена ведь тоже почти как живые люди. Однажды я зашла в церковь посмотреть, нет ли там иконы «Вера, Надежда, Любовь и мать их София». Действительно, висела икона в дальнем углу. В середине - строгая София, возле нее на фоне серого арестантского платья с глубокими пепельными складками - дочери, и над каждой – золотыми буквами имя, чтобы не перепутать. Надежда была самая младшая - без платка, с рассыпанными по плечам светлыми волосами. Вид у них был до того растерянный! Вокруг - тревожные зеленоватые сумерки, какая-то непонятная муть, базарная площадь вечером в ноябре – я всегда очень внимательно разглядываю задники картин. Кажется, чуть позже с ними произошло что-то страшное, как со многими святыми - не знаю точно, что именно, и не хочу про это знать. Но икона все-таки их спасла – на ней они так и остались рядом друг с дружкой, с грустными, немного напряженными лицами и прижатыми к груди худенькими руками.
Я не сумела стать палеонтологом, зато однажды поехала по обмену в Барселону учиться на историческом факультете. Барселона – это такое место, где история лезет на тебя со всех сторон, косит сумасшедшим глазом с каждого фасада, балкона и подоконника, прорастает сквозь булыжники мостовой и обвивает ядовитым плюющем твои ноги. Вначале я уставала от такого напора, но потом привыкла. Этот город любого превращает в заправского экстраверта – растаскивает на куски, будто полчище муравьев, но это не больно, а весело. К тому же среди домов Готического квартала давление древнего океана чувствуется не так сильно, как среди многоэтажных ящиков нашей окраины. Где-то в центре города кричат чайки, и угадывается близость настоящего живого моря.
Как-то раз один пожилой араб – он отпускал продукты в съестной лавке на одной из улиц Раваля, куда я заглядывала по вечерам, возвращаясь из университетской библиотеки – неторопливо укладывал в пакет густо-желтый, как подсохший яичный желток, хлеб, молоко, йогурты и подтаявшие перезрелые персики и в первый же день спросил, как меня зовут, – так вот, этот пожилой араб в халате и белой куфи рассказал, что Надия – арабское имя: по-арабски оно означает «утренняя роса».
Он хорошо говорил по-испански – лучше других марокканцев. Руки у него были худые, жилистые, и словно покрытые темной ореховой скорлупой. На прилавке среди обычных йогуртов и оливок виднелись коробки, ящики, свертки и банки с кисеей и кружевами арабской вязи – не знаю, что в них было - может, сутры Корана. А вдруг он святой, - думала я, пока старик пересчитывал монеты, оставленные мною на расписанной яркими узорами глиняной тарелке, - один из тридцати шести праведников, на которых держится мир? Мне кажется, что так оно и было – араб в съестной лавке был настоящим белым шейхом – а значит, не случайно мне от него досталось новое имя.
Барселона принимает пришельца, мигом в себе растворяет – становишься местным, как будто всю жизнь там прожил. Лучшие условия для того, кто решил сменить имя! И я превратилась в Надию.
Вернувшись в Москву, устроилась переводчиком в одно небольшое агентство – я так толком и не научилась ничего делать, только довольно сносно болтать по-испански, думать про Асю и коллекционировать окаменелости, найденные в пляжном песке. Вокруг агентства стояли красивые старинные дома – но разве удивишь архитектурой человека, чьи окна выходят на пять действующих вулканов? Такого человека даже Статуя Свободы оставит практически равнодушным. Но я привыкла и к своей работе, хотя это не совсем то, о чем я когда-то мечтала. «Надия, Надия», - галдят туристы, выходя с чемоданами из зоны прилета – и мне кажется, что они еще некоторое время повсюду носят на себе аромат Барселоны – моря, камней и подгнившей воды. Даже их фальшивые европейские поцелуи в воздух пахнут Рамблой - плесневелыми цветами, канареечным кормом и колотым льдом в железных поддонах с рынка Букерия.
Они заранее знают, что я - Надия, а если кто-то из них про это забудет, у меня на груди всегда висит бейджик: NADIA. Мое простуженное зимнее имя они произносят слишком энергично и непривычно громко, ставя ударение на последнем «а».
Отец оказался прав – его пишут латинскими буквами, и я давно уже вся целиком превратилась в эту романо-арабскую Надию. Я уже и забыла, что когда-то была просто Надей – как на печальной иконе с дочерьми Софии.
Однажды я шла с работы домой, и вдруг какой-то незнакомый мужчина подошел ко мне на улице и спросил: «Простите, вы по-нашему случайно не Надя?» Оказывается, я забыла снять бейджик – отправилась в нем гулять по центру, слушать грохочущие весенние льдины, а на груди – «Надия» латинскими буквами. Со мной такое случается – могу выйти из поликлиники в бахилах, надетых на кроссовки, а однажды утащила из супермаркета пластмассовую корзину, опомнилась уж на трамвайной остановке. «Нет, - отвечаю, - меня зовут Надия - Утренняя роса. Это арабское имя». «Ух ты, - говорит, - как удивительно», - кажется, он был слегка выпивши - во всяком случае, пахло от него не утренней росой.
Арабская Надия оказалась сговорчивее славянской Нади – спит себе безмятежно у меня на груди за прозрачной пластмассовой крышкой и не лезет в душу. Знает, что она - не настоящее имя, а временное прозвище.
Я с нею сроднилась и даже немного ею горжусь – сама не знаю, почему. Наверное, потому что это имя-оборотень, имя-головоломка – многие до сих пор уверены, что перед ними Надя, а на самом деле – Надия, Утренняя роса.
Но Ася меня не покидает - как бессмертная душа, как сама жизнь, как память о великом океане Тетис.
Хотя я согласна с отцом: при таком раскладе - с бейджиком и заграничными туристами, которые приезжают посмотреть город и заранее нанимают переводчика по рекомендации - Азия звучит странновато.
Как дракон с тремя головами – на табличке арабская Надия, по паспорту славянская Надя, а внутри – Ася Перлина, которая пропала на Украине в самом начале войны.
Может, в какой-то момент человеку открывается его истинное божественное имя – я все еще верю, что оно у меня есть - прячется в глубине, позади имени-заблуждения, имени-ошибки. Что это за имя – да и существует ли что-то похожее в земных языках – пока что я ничего про это не знаю.
А может, там, откуда не возвращаются, все будут называть меня, как в самом начале - просто Надя, без всякой арабской Надии.
И тогда Ася Перлина выйдет из-за березы со своим чемоданом, подойдет поближе, посмотрит мне в глаза и скажет: «Здравствуй, Надя! Вот мы и встретились!»