СИРЕНЕВЫЙ НОКТЮРН
Великая тайна музыки в том, – говорю я детям, – что невозможно объяснить, каким образом она воздействует на подсознание человека, рождая самые неожиданные образы или вызывая из памяти давно забытые воспоминания... Шёл урок, на котором мы слушали ноктюрны Шопена. В тот раз это был восьмой – один из моих любимых. Моим детям по двенадцать. Они должны, прослушав музыку, сделать к ней рисунок.
– А я не знаю, что рисовать! – радостно заявляет долговязый Владик.
– Думать надо! – авторитетно парирует ему рыжий Вовка.
– Думать не надо! – возражает обычно беспокойный, а сегодня на удивление тихий Егор, – у меня как-то само собой получается.
– Я с Егором согласна, – говорю я, – здесь не думать надо, а чувствовать и доверять себе. И смело рисовать первое, что придёт в голову.
– А вы будете сегодня с нами рисовать? – это спрашивает Таня, ясноглазая, вся какая-то прозрачная девочка, похожая на сказочного эльфа. Однажды она нарисовала в тетради мой портрет. Меня поразило не то, что всего несколькими штрихами ей удалось добиться поразительного внешнего сходства, а то, что на том портрете у меня были такие прекрасные глаза – большие и сияющие, как далёкие звёзды. На самом деле глаза у меня вполне заурядной величины и не очень выразительные. Дети вообще очень ко мне добры. Я в их исполнении, ко всему прочему, всегда получаюсь лет на двадцать моложе...
– Конечно, – отвечаю я Тане и достаю свои шикарные акварельные карандаши, маленький альбом для эскизов и нажимаю нужную кнопку на музыкальном центре... Всё приедается при многократном повторении – всё, кроме того, что неконкретно, всё, чего нельзя объяснить. А музыку объяснить нельзя!
Почему именно сегодня, когда я в сто пятидесятый раз слушаю этот ноктюрн, рука моя тянется к сиреневому карандашу, и в памяти всплывает то июньское утро, полное смеха и любви ко всему и всем? Мы с Маринкой несёмся по залитой солнцем иркутской набережной по направлению к зданию филфака. У меня сегодня защита, а Маринка выступает в роли болельщика. По дороге в университет она срывает с куста сирени на набережной небольшую веточку и со смехом пристраивает её в декольте моего (вернее, своего, надетого на меня по случаю праздника, шикарного голубого платья).
«Ветка сирени упала на грудь – милый мой Лёня меня не забудь!» – торжественно, с дурацким выражением лица произносит она, и мы прыскаем от смеха уже в который раз за сегодняшнее утро. Через каких-нибудь полчаса мне предстоит встреча с этим самым Лёней. Это член экзаменационной комиссии, рецензент моей дипломной работы, известный в области журналист и просто потрясающе красивый мужчины. Маринка уверяет, что он та-а-ак на меня смотрел на консультации, что у неё мурашки бегали по коже. «На меня так давно уже никто не смотрел...», – с нотками обречённой покорности в голосе, словно ей, по меньшей мере, лет шестьдесят уже, вздохнула она.
А у меня никаких мурашек не было, потому что у меня близорукость минус шесть, и странный взгляд я могу разглядеть лишь с небольшого расстояния. Но у меня было время оценить красоту этого человека, когда я подходила к нему с просьбой быть моим рецензентом. Длинные светло-зеленые глаза, крупные, очень красивой формы губы, приятный голос. Но держался он, надо сказать, не очень просто: была в его манере общаться какая-то снисходительность или скрытая усмешка.
Словом, не знаю, что там Маринка придумала про его интерес ко мне, но меня эта предполагаемая иллюзорная симпатия наполняла какой-то лёгкостью, приятным нахальством и бесшабашностью, словно впервые выпитое шампанское. Но очки я всё же взяла с собой. Хотелось видеть его лицо во время защиты.
В комиссии оказалось четыре человека. Все они были мужчинами. Все внимательно смотрели на меня. Все, кроме пресловутого Лёни. Он уткнулся в какую-то газету, лежащую перед ним на столе. Я разозлилась про себя и начала защищаться. Ах, как красиво и убедительно я рассказывала всем присутствующим о проблемах стилистики в современной журналистике! Лёня застыл в позе мыслителя над проклятой газетой и даже ни разу на меня не взглянул. Завкафедрой Любимов скрипучим голосом задал какой-то каверзный вопрос. И тут я понесла такое... что Лёня вдруг оторвался от газеты и вперил в меня взгляд, исполненный то ли удивления, то ли презрения. Я чуть не заплакала. Он разочарован моим дурацким ответом или шокирован моими страшными очками образца тридцать седьмого года, надетыми исключительно ради того, чтобы лучше видеть его?
В итоге я защитилась на «хорошо». И вот уже меня поздравляют однокурсники, называет тупоголовой моя руководительница диплома, несравненная Идея Михайловна, которую я люблю сейчас ещё больше, чем даже в тот день, две недели назад, когда она преподнесла мне свои талоны на колбасу и пузырёк старомодных духов «Красная Москва», уверяя, что в Париже нынче это самые модные духи...
Вдруг все куда-то растворяются, и я оказываюсь в аудитории один на один с моим рецензентом – пресловутым Лёней. Мы сидим рядом, как два студента, и смотрим друг на друга, и говорим, говорим... Он признаётся, что влюбился в меня ещё до того, как увидел - читая мои публикации в газете – стихи, рассказы... А вечером он провожает меня на поезд, и мы целуемся в пустом купе. Он скоро приедет в наш город в командировку. Он счастлив, что познакомился со мной. Он влюблён... Я тоже счастлива. Я тоже влюблена!
В день его приезда мы с подругой Галкой пили коньяк в редакции, закрывшись в кабинете, якобы по причине чрезвычайной загруженности. На самом деле, я пила для храбрости, а Галка - за компанию. Когда явился, наконец, Леонид, я была уже изрядно навеселе.
«Ты что – выпила?». На меня в упор смотрели красивые зелёные глаза – холодные и осуждающие. Я не успела даже ничего мяукнуть в своё оправдание. Он повернулся ко мне спиной и зашагал прочь... Больше мы никогда не виделись. Но однажды, лет через пятнадцать, он вдруг позвонил. Сказал, что слушал у кого-то на диске мои песни. И что они ему не понравились... А я подумала, как хорошо всё-таки, что я напилась в тот день!
– А мы нарисовали! – к действительности меня возвращает радостный возглас того самого Владика, который не знал, что рисовать.
– А вы нарисовали? – это Таня подошла, девочка-эльф, и заглядывает в мой альбом для эскизов. Там красуется жалкая веточка сирени.
– Как красиво... – тихо говорит она, а я, в который раз, с благодарностью думаю, что они очень добры ко мне, мои дети...
ЧАЙ С АПЕЛЬСИНОВОЙ КОРОЧКОЙ
Счастье... Люди произносят это слово бездумно и безжалостно, совсем не слыша его тихой таинственной музыки. Счастье, счастье, счастье... Произнесите это слово как можно тише, прошепчите его несколько раз подряд как заклинание... Слышите? Сокровенный ночной разговор осторожного ветерка, возвратившегося из дальних странствий, и листвы спящих деревьев. Он принёс ей в подарок колдовской запах маков, цветущих высоко в горах, нежный аромат мяты и острый – чабреца. Он принёс ей в своих мягких ладонях немного прохладного чистого дождя, который подарила маленькая грустная тучка, что была его попутчицей всего несколько минут, прежде чем стать этим маленьким дождём...
Когда-то, очень давно – ты и я на крошечной кухне в новой квартире моей подруги. Мы выключили свет и зажгли свечу. За окном такой зимний вечер, как сегодня, только с разницей в двадцать с лишним лет... Я заварила чай с апельсиновой корочкой. И с тех пор это красивое словосочетание «чай с апельсиновой корочкой» будет напоминать мне тот далёкий вечер и тебя. Я не помню почти ничего из сказанного нами тогда, а память тела вообще очень коротка... Но что же превращает моё сердце в пушистую тёплую птицу, когда я превращаю обыденный, в сущности, напиток под названием чай в нечто большее, волнующее и загадочное, как какой-нибудь вересковый мёд из любимой нами в детстве баллады Стивенсона?
Ответ прост: аромат. Аромат апельсина. Аромат иллюзии. Аромат того, что приходит и уходит, не спрашивая разрешения.
Счастье – это не событие. Не крупный выигрыш в лотерею, не премии, не власть, не слава, не успех, к которым так часто стремятся люди, что часто ошибочно именуют счастьем и что никогда не даёт удовлетворения и покоя, заставляя рваться к новым приобретениям и завоеваниям. Счастье – это обещание, которое всегда будет исполнено, потому что оно живёт в нас самих. Но ощутить его нам всегда помогает другой человек.
Иногда у меня сильно мёрзнет спина в том месте, что находится между крыльями, если бы они были у людей. И как бы тепло я не оделась в такие дни, спина будет мёрзнуть всё равно, как будто требуя совсем иного, чем одежда, тепла. И вдруг подходит человек, всего лишь случайный знакомый. Подходит и кладёт свою тёплую ладонь на то место, где могли быть крылья... Озябшая птица становится пушистой и теплой. Ещё немного – и она сможет лететь.
А я покупаю розы – белые, с алыми отблесками зимней зари по краешкам лепестков. Это розы для Веры. Когда-то ей дарил розы муж, безумно её любивший... Теперь, когда он слишком далеко от неё, розы приношу я. Никто так не умеет любить розы, как их любит Вера. Она сидит в кресле и часами любуется цветами, которые стоят в вазе... Она беседует с ними, а розы дарят ей свой аромат. Верин муж стал ароматом роз, которые я принесла ей в четверг на прошлой неделе...
Она вручает мне конверт с письмом. Никто так не умеет писать письма, как Вера. Только благодаря ей я могу знать, какая я на самом деле. Ни один мужчина не умеет так рассказать женщине о ней, как умеет это другая женщина. Я шагаю с этим конвертом по городу и улыбаюсь случайным людям...
А когда меня в очередной раз настигает холод в области крыльев и снова посещает мысль о возможности полёта к Вериному мужу, раздаётся телефонный звонок, и я слышу голос человека, которого почти не знаю, но который однажды положил мне на спину свою тёплую ладонь...
– Привет, Виктор, – говорю я, – как хорошо, что ты позвонил...
Я иду на кухню и завариваю себе чай с апельсиновой корочкой. И никому из домашних не придёт в голову назвать это счастьем. Я вдыхаю еле уловимый аромат, струящийся из чашки, и закрываю глаза...
– Опять чай испортила, – говорит муж.
Я глупо улыбаюсь и смотрю в синее зимнее окно.