Главная » Литературный ресурс » Проза » Осень в Александрии

Осень в Александрии

23 фев 2015
Прочитано:
893
Категория:
Российская Федерация
Московская область
г. Жуковский

Осень, словно перекидной календарь, спешно перелистывает страницы и время осыпается позолотой. Тополя облетают, словно командировочный в парикмахерской, обритый наголо. На тротуарах бродит одутловатый, шалый, с синяком под глазом ветер странствий. Лица у всех вытянуты, как у килек с пряным соусом, выловленных из банки. Килек, которыми тот час же и закусят.

Воздух прохладный, как бутылка водки из холодильника.
На платформе дядечка в огромном пиджаке на вырост, напоминает гнома. Он устало бредет с мешком, останавливается возле очередной урны будто ялик у пристани, подолгу притираясь к причалу. Не торопясь натягивает белые матерчатые перчатки и, примерившись для того, чтобы не уйти туда с головой, решительно ныряет вовнутрь. За новой порцией жестяной дряни. Потом подолгу кряхтит, курит, глядя с потаенной нежностью в даль. Глаза его остекленел, повлажнев, запотев, как будто вставной...
Осень в Александрии особо пронзительная, как утро в вытрезвителе. Но для того, чтобы проверить свои ощущения, не обманка ли это, не ловушка всесильного Хроноса, который пожирает все звуки и смыслы, можно добраться до блошиного рынка! Надо побрататься со старьем Александрии, уходящей на дно, погружающейся в забытье своей ветхой с прорехами памяти.
Как найти это прошлое? Да проще пареной репы. Для начала с привокзального бульвара можно перейти улицу, что напротив автобусной остановки, где в ожидании пыльного пазика, словно жениха, пляшет невеселый хоровод стайка усохших невест, бабуси с котомками, помятый мужичок с пивом, сжимая бутылку красной, как у пингвина, рукой, и полная розовощекая девка. В автобус она вряд ли влезет, а на остановке толкется так, для понту, за компанию, потому что одной не весело.

Рядышком - палатка с надписью «Сила чебуречная».
Ну так вот, остановку надобно обогнуть, словно Мыс Горн. А после углубиться в подворотню, напоминающую дыру в бетонном заборе. Далее, взять вдоль пятиэтажных домишек, вытянувшихся во фрунт, обогнуть большую лужу, что возле нового кирпичного дома, напоминающего вставную челюсть, минуя дедушку в валенках на стуле, которого забыли во дворе родственники, а потому он теперь - музейный экспонат из археологического музея. Или – Хроноса, ибо сидит тут всегда, и зимой, и летом. Он вечен, он уже в веках.

После дома будет помойка, а за нею, словно засада, блошиный рынок. Словно почесал в затылке, а вычесал блоху.
Обойти его никак нельзя. Разве сделать крюк по проспекту Ленина. Но там такие убитые тротуары, что хочется повеситься на фонарном столбе, грустном, как знак вопроса. Вопроса, оставшегося без ответа.
В прошлом году, говорят, мэра Александрии посадили. Он воровал так вдохновенно, что город чуть было не запсел.
Посильную лепту, хотя и вольно или невольно, вносит в это всеобщее запсение и блоха.
Бабки с барахлом, какой-то вяленый, как вобла, дед с велосипедными цепями, набором ржавых шурупьев, и лоснящихся маслом железных кишок, словно он распотрошил не один велик, а целый знаменитый некогда Харьковский велозавод (ХЗВ). Помойка, треснувший, как плитка шоколада, тротуар, серенький муар неба, - довершает картину. Но только Леонид предает ей завершающий аккорд, напоминающий прощальный всхлип трубы.
Леонид – не овощ, и не фрукт, а что-то среднее между квашенной капустой и питьевым грибом в трехлитровой банке, символ всеобщего закисания и окисления. От его унылого вида киснет утрешнее молоко, кефир створаживается, а небо похоже на крышку от алюминиевой, помятой невзгодами, кастрюли.
Но Леонид упрям, как царь Леонид под Фермопилами супротив персов. Помнится, у Георгия Иванова был такой стишок «Свободен путь под Фермопилами»:

Свободен путь под Фермопилами
На все четыре стороны.
И Греция цветет могилами,
Как будто не было войны...

Словом, то ли супостаты, персы, все же взяли свое, и теперь Леонид, грустит, как будто его должны посадить на кол, то ли безнадежная грусть – нынче один из самых ходовых товаров. И если бы не шорты adidas, которые, видимо, ведут свою родословную из этих же мест или близлежащей помойки, быть бы Леониду греком. Но он не грек, и даже если и грек, то не это главное, главное, что он – старьевщик.
Все порядочные старьевщики вымерли в конце 70-х годов прошлого века. Помнится, бродили по дворам какие-то оборванцы с тележкою и истошно кричали: покупаем тряпки, покупаем тряпки!
Потом, в перестройку, они куда-то сгинули со своим тряпьем, безжалостное время спустило их в мусоропровод, и вот теперь объявился Леонид. Посреди Александрии.

Он – последний из могикан торговец старым хламом и тряпьем на всем белом свете. В Александрии – точно.
Лицо у Леонида печальное, словно у старого самовара в чулане. Печалью, словно пылью, окутаны и все те вещи, которые аккуратно разложены на газетках, ковриках, обрывках, многочисленных дерматиновых чемоданах, сумках. Барахла у Леонида не мало, маленькая вселенная с солнцем. Кажется, что один край его газетки начинается у чугунной вокзальной ограды, где бродит усталый гном со своей жестяной ношей, а конца и краю у другого нет и не предвидится. На глаз все эти газетки могут достать до самого рынка. Или туда дальше.
Бескрайнее поле тряпья, но не свалка, а тут каждой тряпочке – свое уважение, свой профит и эксклюзив.
У каждой вещицы своя - мелодраматическая история. У каждой вошки своя бирочка.
Вот сломленная жизнью кофемолка. Кофейного, разумеется, окрасу, с подпалинами. Леонид с подернутыми неизбывной печалью глазами говорит, что кофемолка работает. Но одного взгляда, одного только вида кофемолкиного достаточно, чтобы убедиться в обратном.
Но это – не вранье. Ведь для Леонида каждая вещь, как живая, и у нее есть своя за пазухой душа. А потому она, кофемолка, в принципе до сих пор может первоклассно перемалывать зерна. Ну или во всяком случае, не может не перемалывать.
Должна!

Ведь кому, как ни ей и молоть-то? Ведь – это вам ни какой-нибудь Китай, а чистый ХВЗ.
Он ощупывает ее своим узкими, как у лора, пальцами, будто пытаясь обнаружить пульс.
Потом пускается в довольно заунывные и многосложные рассуждения о наличие в ее нутре какой-то загадочной пружины или жизненной жилы, которая, если даже кофемолка сломается, никогда и не при каких обстоятельствах не сломается. А так и будет кружиться, как вечный двигатель. Сама по себе и без всякого, заметьте, электричества.
Я сочувственно щелкаю языком, говорю о том, что при напряжении 120 вольт никакая кофемолка или другой электро-ящер, пусть даже ХВЗ, не будет подавать признаков жизни, хоть ты дербалызни его об асфальт. Никакой Китай не устоит перед 120-ю вольтами! Но Леонид упрям и говорит, что ЭТА будет! Эта – советская. Ее не задушишь, не убьешь. Ну или во всяком случае, голыми руками не возьмешь.

И вот я решаюсь, я думаю, что такая героическая кофемолка мне просто необходима. Но я убедил себя в этом сам, бес посторонней помощи, без Леонида, без его печали. Мне нужная кофемолка, как образец стойкости и непокорности судьбе и всесильному Хроносу. В Питере есть такой проспект – Непокоренных. Питер не покорился фашисту в Блокаду. И моя кофемолка будет застывшей в пластмассе музыкой протеста безжалостному произволу времени, его могутной, словно персы под Фермопилами, силе и настойчивости. Мол, нас, советских, голыми руками не возьмешь!
Или вот - капкан. Огромный, как разинутая акулья пасть. Это только спервоначалу кажется, что такой величины капкан в тех благословенных местах, где отродясь не водилось ничего крупнее мыши, вещь бесполезная.
Отнюдь! Не водилось, так заведется. Время-то какое! И не то еще возьмет и заведется. Жизнь пошла такая, чего уж там, надо быть ко всему готовым.

И капкан, как ни крути, вещь нужная и полезная. Ведь, кто не думает о будущем, будет плакать горючими слезами потом, когда это будущее станет уже прошедшим, а ничего не изменишь!
И это верно, как и то, что уже осень, и листья осыпаются с памятника Ленину, словно парик!
Печаль у Леонида бескрайня. И потому только светла. Уж не все так и плохо кажется, покуда он тут, покуда торгует: сломанными кофемолками, книгами с потертыми от старости корешками, злобно ощерившимися капканами на все, что под руку подвернется, пробковым шлемом с отщипанным кусочком на макушке, словно бывший его хозяин, заядлый велосипедист, оголодав, пробовал подзаправиться этим самым пробковым шлемом, но дальше макушки не пошел, внезапно подавившись, как будто Леонид своей неизбывной печалью.

Печальный Леонид окутывает все окружающее пространство вуалью, целой упаковкой марли из близлежащей аптеки с антрацитовым крестом над входом, окутывает печалью, печаль окутывает Леонида, Леонид окутывает город. Весь двор с помойкой и новеньким кирпичным домом, возле которого новенький асфальт, уложенный настолько криво, что во время дождей тут образуется Мариинская впадина, и там тонут кошки, брезгливые мопсы и чуть было, говорят, врут, наверное, не ушла под воду с виду вполне приличная дама, такая толстая и неохватная, словно степь под Житомиром. Но, видимо, вовремя спохватились, вызывали МЧС, тем более он тут неподалеку, через два квартала, рядом с плакатом сурово хмурящего брови Шойгу. Вот Шойгу-то и не подвел. Молодец, Шойгу, не даром медалями награжден, учуял беду, свистнул своих молодцов, те быстро прикатили на пожарках, трубя на весь свет, словно конец света архангел вострубил. Примчались его соколики в касках и сапогах с отворотами, каски все аж так и светятся, шланги свои распустили, побежали в разные стороны, давай их разматывать, налево, направо, взад, вперед, потом куда-то с лестницами, чуть ли на небо побежали. Бегали, бегали, как угорелые...Так бы та тетка и пошла на дно, словно круизный пароход, да вовремя спохватились. Словом, вытащили. Впрочем, и черт с ней, с теткой-то.
Сквозь плотные слои леонидовой печали не пробивается даже солнце. То ли ему совсем не интересно смотреть, что тут Леонид расположил на своих мятых газетках, то ли оно уже все, видело, знает, что было и будет вчера, сегодня и завтра.

Поэтому в Александрии как бы всегда осень. Даже летом и весной. Все какое-то слегка печальное и туманное, как засиженное мухами стекло.

Осень в Александрии – настоящая осень, отечественная, а не китайское фуфло!