Даром, наверное, вышла она из помещения с кондиционером. Жара мгновенно окутала её узкую фигуру в холщовом брючном костюме. Но не возвращаться же к своему рабочему месту в «салон красоты», имея ещё свободных полчаса.
И Женя тут же заскочила в ближнее кафе, в котором почему-то никогда не была, хотя и работала в этом «салоне» уже больше пяти лет. Кондиционер в полутёмном кафе (были задёрнуты шторы), работал исправно, и она обрадовалась какой-то, что ли, старомодности этого заведения.
Пила кофе, полуприкрыв глаза, откинувшись на холодящую, обтянутую кожей, спинку стула. И было необыкновенное ощущение чего-то почти забытого, почти непомнимого... Как же давно, почти с незапамятных времен, не была она одна, наедине с собой! И не было необходимости с кем-либо разговаривать, отвечать на вопросы, контролировать себя, собственные слова...
Да, вероятно, с самого их приезда в США, когда казалось, что им неслыханно повезло, ( с выигрышем грин-карты), она, пожалуй, никогда не оставалась сама.
«Остановиться, оглянуться», - припомнилось вдруг название романа какого-то советского писателя.
-Я же никогда назад не оглядывалась,- с непонятной горечью подтрунила она над собой, - не хотелось мне разделить судьбу жены Лота, не мне ж соляным столбом становиться.
Мысленный поток, что хотела она волевым усилием приостановить, неумолимый, прорвался...
«Отчего ж это на душе у меня плохо, ну, может если и не так уж плохо, то и не хорошо, надоедливо, противно...И, не помогает сознание того, что живу в Америке, в стране своей мечты, в предместье, т.е. в престижном районе Чикаго, и что у меня всё более-менее нормально: все и я, и муж, и дочь работаем и неплохо зарабатываем, у меня новая машина, прошлым летом отдыхали в Доминиканской республике и ещё с приятельницей к ней, в Англию, ездили... Почему, почему же мне тошно, будто всё наоборот – катастрофично?!»
И тут она вспомнила, как недавно писала письмо подруге «туда», у той не было компьютера, свою, собственную жалобу. Работала она массажисткой:
«Так уж сложилось в Америке, что человечество я делю теперь на две части: толстые – твёрдые и мягкие, худые – твёрдые, (костистые), и мягкие, и, если попадается первая категория, то я к концу недели почти мёртвая.» Ещё жаловалась Женя на пятничную и субботнюю усталость. Хозяин, хоть и католик-итальянец, часто заставлял работать не только по субботам, но подчас и в религиозные праздники, (раз даже и на Пасху), и о том, как всё это беспросветье надоело...»
И, неожиданно, припомнился ей разговор с этой же подругой, давний, когда они ещё школьницами возвращались с гастрольного спектакля в своём захолустье, показывали чеховских «Трёх сестёр».
-Знаешь Люда, - сказала она своей подруге, - я, кажется, догадываюсь, почему они, чеховские героини, так и не уехали!
-Ты имеешь в виду это их почти безумное заклинание: «В Москву, в Москву, в Москву!»?
-Да, именно это. Видимо, для них, да и не только для них, Москва – была каким-то заветным местом в этом мире, и если т а м тоже, как и везде, то это к р а х всему, всей жизни, смерть надежде на иное существование.
-Да, наверняка это так, - согласилась подруга, - ведь по-любому они же могли уехать. Для них бы сложностей с пропиской не было, - зло усмехнулась Люда.
-Да, да, они попросту боялись Москвы! Жаждали и страшились! Ладно, вот я думаю, ну, добегу до Москвы, а вдруг всё не так! Дальше-то, куда бежать?!
-Женька, ну, ты даёшь, неужто, забыла, что «наше поколение выбирает пепси»! Как куда?! За океан, конечно, в Америку!
-А что, если и там? – еле слышно спросила почему-то она тогда, у самой себя, прошептала себе.
И, будто и в самом деле испугавшись Москвы, она поступала и поступила в Харьковский университет, а после него и жить осталась в Харькове.
Глянув на часы, ужаснулась, приходилось бежать, к ждущим её толстым и тонким.
Вечером Женя, как обычно включила компьютер, создававший видимость общения со знакомыми и приятелями, разбросанными по миру, и это, как ни странно, успокаивало.
Засветился монитор с «заставкой» - здание вокзала «Харьков-Южный».. Проходивший мимо муж вдруг спросил, словно бы он никогда не видел этой «картинки».
-У тебя что, ностальгия?
-Нет, - ошарашенная вопросом ответила она, - а почему ты вдруг решил?
-Да, потому что у тебя на мониторе только меняются виды Харькова, а вокзал так уж полгода стоит.
-Да, - тоскливо согласилась она,- но это ведь было последнее, что видели мы, уезжая оттуда практически навсегда.
-Вот я и говорю, - произнёс он, как бы подводя черту под этим разговором.
Он ушёл, а она подумала: «Зачем-то же Богу было угодно, чтоб мы выиграли эту проклятую грин-карту и приехали сюда?»
И десятилетия, прожитые в Харькове, представились ей идиллической картинкой. Она усмехнулась: «Ну, да, что прошло, то сердцу мило!.. Не так ли?! -уже раздражённая, то ли сказала, то ли спросила себя.
.
Конечно, тогда было молчаливое противостояние государству – единственному работодателю, зарившемуся даже и на личную жизнь своих граждан. У всех Жениных знакомых, как и у неё самой, где-нибудь, да и были «пристроены» трудовые книжки, так что под «тунеядство» подвести их не могли и суд не грозил. А уж летом они, часто и с семьями, уезжали: кто на охрану садов на Украине, или на сбор мандаринов и других фруктов и цитрусовых в Грузию, на сбор клюквы в Карелию, облепихи в Алтайском крае, ореха-фундука в Краснодарском... Союз большой был.
«Свободное времяпровождение» было её, лично её победой над государством! Её насмешкой над ним! Но, увы, и это часто казалось иллюзорным, несмотря на запойное чтение «запрещённой», (сам- и там-издатской) литературы, разговорах о судьбе несчастной Родины, ( одна драматургесса даже возвела ежедневный «трёп» в «сохранение русской национальной традиции общения») вечеринках со скудной едой и весельем, почти ежедневных встречах с друзьями. Женя остро ощущала, что живут они под «игом», и что поделать н и ч е г о нельзя, а можно было лишь забыться в выпивке – «этой форме народного эскапизма», или в бесплодных мечтах о побеге за тридевять земель. Правда, об эмиграции, по-серьёзному, она никогда не задумывалась...
Нечасто, но бывали и у неё особо тягостные состояния, когда казалось, что жизнь бессмысленна, и длить её ни к чему. И в эти минуты личное достижение – «её свободное времяпровождение»- представлялось совсем «ничтожным», а случай, свидетелем которого стала, и вовсе обрушил не столь уж и крепкую веру в возможность изменения не только системы, но и человека.
Кофейню, где многие уже годы проводила она время вместе со своей компанией, вдруг облюбовали хиппи. Длинноволосо-патлатый молодняк со специально протёртыми джинсами, со своими тщательно продуманными «лохмотьями», со своим слэнгом и крикливо-развязными привычками, как оказалось, р а з д р а ж а л более старших, многолетних, диссидентствующих обитателей кофейни, этих молчаливо противостоящих режиму людей, гордившихся не только своим «инакомыслием», но и терпимостью... Но оказалось, что не смогли они, «инакомыслящие», воспринять нормально эту молодёжь, которая пришла в «их» кофейню «на Гаршина» (по названию улочки), потому что тех милиция прогнала с насиженных мест(из других, уже «молодёжных» кофеен, в частности из кафе на Сумской, называемый молодняком «Мурзилкой»), и они перекочевали как бы к более старшим, «олдовым» в хиппарской терминологии, представителям русской интеллигенции. За стоячими столиками «старые» интеллигенты возмущались как засильем хиппи, так и их манерами, языком, стилем поведения и образом жизни. Самим же диссиденствующим так ни разу и не пришло на ум одно из их любимейших понятий –«толерантность»! А поражённая поведением «своих», Женя возьми да и брякни:
-Ребята, почему эти юнцы вас так раздражают, ведь они, как и мы – «чужие» в советской жизни!
-Ты не понимаешь, - загалдели на неё со всех сторон, - они же – наркоманы! И хорошо, если только колёса глотают, а не ширяются...
-Но и мы же с вами - ни дня без бутылки и, тем не менее, не считаем себя алкашами, - попыталась было вступиться за «них» она.
-Но мы-то пили и пьём как бы в «протест против совдепа», - и что-то ещё в этом роде ответствовали ей.
-Однако мы уважительно относимся и к американским битникам, и к тем же, но американским хиппи, и даже к «новым левым»! И чего стоил 1968 год во Франции да и во всей Европе...- слабо оборонялась она.
Больше ей уж ничего возмущённые приятели не дали сказать...
«Чужой» всегда «чужой», что бы ни говорили. И терпимости нет ни у кого. Куда всё девается при первом же контакте с «чужими»!» - подумала она.
Так же внезапно, как появились хиппи, так же неожиданно они и исчезли.
И только через несколько лет, когда уж и СССР канул в Лету, один из бывших хиппи поведал ей, что кто-то из «её» компании, из «их компании», «стукнул» в милицию, что, дескать, хиппи в кафе «на Гаршина» вовсю курят «дурь», что и положило конец их пребыванию, как язвительно заметил, ставший уже постаревшим, т.е. «олдовым», хиппи, в «антисоветском гнезде». И она не удивилась этому, потому что нашла самую что ни на есть, нетерпимость, в себе, в самой себе...
Это «открытие» произошло на выставке современных художников во Дворце студентов. Она ходила от картины к картине, откровенно скучая, выставка хоть и была молодёжной, и работы были как бы постмодернистскими, а ничего стоящего внимания не привлекало, так, решила она: выпендрёж какой-то. Женя собралась уйти да задержалась у одной из картин, куда подошла и групка из трёх человек – двух молоденьких девиц и такого же молодого человека. Судя по разговору, именно он слыл интеллектуалом в этом мини-коллективе. Парень и начал им, на молодёжном слэнге, говорить об этой картине. Говорил он дельно и умно, о художнике, о своём видении картины, спокойно и с каким-то удивительным чувством собственного достоинства. Это-то поначалу и раздражило её. «Умник какой выискался, воображает о себе невесть что. Думает, кругом одни ничего непонимающие идиоты»,- продолжала злиться она .И , вдруг, Женя почувствовала к нему оглушительную ненависть. Это её потрясло, с ней ведь никогда э д а к о г о не случалось, сильнейшую ненависть она чувствовала, только когда думала о государственном строе в СССР! Но к человеку, к человеку, даже к милиционеру или гэбисту - н и к о г д а!!! Она задавила в себе э т о сумашедшим усилием воли, потому что ещё б мгновение, и она бы ударила его, парня. Она, которая в себе и капли агрессивности никогда не ощущала, оказалась почти способной ударить ч е л о в е к а!!! Ошеломляюще подействовало на неё это открытие – получалось, что и в ней живым было неприятие д р у г о г о, страх перед чужим и чуждым...и она оказалась несвободной... глубоко-горестно вздыхала она.
Никому она так и не рассказала об этом, о своём «несчастном» случае. Только начала уговаривать мужа поучаствовать в розыгрыше «зелёной карты» - постоянного вида на жительство в США . И он не стал ей перечить, уверенный в выигрыше. Ведь его Евгения всегда была везунчиком и желания её, особо потаённые, заветные желания исполнялись.
Этот муж был у неё четвёртым. Так уж получилось, что три её первых брака оказались чем-то вроде искушений для неё.
Первый муж очень баловал её – девятнадцатилетнюю девушку, был он из семьи ювелиров, да и сам ювелир, а она была у него, как капризная, не знающая, чего же ей и пожелать, барышня. Но она ощущала как эта роскошь, это богатство, будто бы «душит» её, словно нехватка кислорода... «Видно и вправду должна я преодолеть этот соблазн - богатством», - не только думала тогда она, но решительно, невзирая на уговоры и разговоры, развелась.
Вторым браком вышла она замуж за самого красивого, как считали тогда, в университете, парня. У неё бешено стучало сердце и коленки подгибались, когда он из-под своих густо-опушённых ресниц пристально-не-отрываясь смотрел на неё. «Вот оно, это сумашедшее, захватывающее чувство, это то, отчего щемит у меня в груди...», - и руки её охватывали его совершенный, как у античной статуи, торс. Но именно с ним, с красавцем, познала она самую что ни на есть одуряющую...скуку. Он только и мог, что по-щенячьи преданно глядеть на на неё своими сапфирово поблёскивающими глазами. Для себя она так и решила, что и это было ей искушением – красотой, телесной красотой.
Больше уж Женя и замуж выходить не собиралась, да пришлось.
Мужчина тот был старше её на двадцать лет, то есть на год даже старше Жениной матери. Но он был Поэт, притом непризнанный, властью непризнанный. Все же городские ценители поэзии считали его не просто стихотворцем, а в е л и к и м!!! И Женя тоже считала так же. Она влюбилась в него, в конце концов, так втайне думала она. Стала его Музой. А большего ей и не нужно было.
Да неожиданно обнаружила себя беременной. И, вот тут, приехавшая мать стала доказывать ей, что будущему ребёнку нужна не только мать, но и отец. И, кажется, доказала. Женя вышла замуж, родила дочку, и прожила с Поэтом почти пятнадцать лет. Наверное, прожила бы с ним и до конца дней, не случись, во-первых, Перестройки, а во-вторых , из-за того, что она внезапно полюбила тихого, неприглядного, небольшого, ниже её ростом, ничем не выдающегося человека.
Перестройка внезапно взбаламутила течение Жениных дней, дала неизвестно на что надежду, как будто пробудила её от того долгого сна, что «снился» ей, от жизни...
Она решила, что вот и настал День, миг истины и для её Поэта, которого могли уже признать не только неофициально, а полностью, все. Что наконец-то он возьмёт своё, причитающуюся ему долю Успеха и Славы. И что все (кто это «все» она и не задумывалась) признают и её – его Музой. Она уже решилась было заказать у знакомого художника картину наподобие, той, где были изображены Г.Апполинер и его Муза. Потом, правда, была рада, что не заказала.
Тайком от мужа она послала в Москву, в журнал, который казался не только флагманом «нового курса», но и первым, публиковавшим то, что ранее было под спудом, то, что десятилетиями писалось «в стол», стихотворения своего мужа, своего Поэта. И начала ждать долгожданной Славы, по праву заслуженной не только им, но и ею...
И дождалась...осторожного , очень деликатного, но по сути разгромного, уничтожающего письма... И самое страшное, самое ужасное, что было оно подписано фамилией очень любимой не только Женей, но и всеми её друзьями, талантливой поэтессой и очень оригинального литературного критика, известной ещё со времён самиздата, в котором регулярно публиковалась. Эта рецензентка, эта поэтесса очень уважительно говорила о гражданской позиции Жениного мужа, но когда дело коснулось образного строя его поэзии, стилистики, языковых характеристик, она оказалась беспощадной к автору. И самое главное, что все её доводы показались доказательными и аргументированными, и не оставляли автору никаких надежд. Женя, конечно, не показала этого письма и возвращённых рукописей мужу.
Просто с того дня перестала она мечтать о Славе, что могла бы разделить с ним. «Вот оно и есть, снова соблазн, на этот раз – соблазн славой, Музой себя возомнила, идиотка», - говорила она себе, уже зная, что уйдёт от него. К тому времени она несколько месяцев, как знала своего суженого, ибо как иначе могла бы она его называть. Ведь в нём не было абсолютно ничего, чем мог бы он её привлечь. Он не был искусителем, он просто-напросто любил её, то есть постоянно хотел быть рядом с нею, ничего не говорил о своих чувствах к ней, был только нежно-внимательным другом, жалел её и ни на чём не настаивал. Раз только случайно обронил: «Мне только хочется, чтобы тебе было хорошо. Если хорошо тебе, то и мне тоже».
Только с ним-то, ничем не примечательным человеком, Женя и поняла, что такое «любить». С ним ей даже хорошо молчалось, а одно только сидение рядом, в кинотеатре представлялось счастьем. Для неё, привычно избалованной мужским вниманием, все мужчины как бы исчезли, да как будто и людей, с кем она повседневно общалась тоже, вроде как не стало. Словом, были только он и она, а больше и никого. Девочку к тому времени Женина мать увезла с собою, она как-то чуяла предстоящие перемены в семейной жизни дочери и старалась ей, насколько возможно, помочь.
Женя оставила несостоявшегося Поэта, чьей Музой так и не стала. А стала обыкновенной женой обыкновенного человека, с которым просто-напросто делила невзгоды и радости... И с которым, выиграв грин-карту, уехала в США вместе с дочерью-подростком.
«От себя не убежишь, хоть беги на другой конец света, - меланхолично- неспешно размышляла Женя, невидяще глядя в светившийся экран монитора,- и не всё ли равно кто распоряжается твоим временем, государство ли или нынешний мой хозяин –Марио Кантичелло? Кто-то правильно сказал, что раб это тот, чьим жизненным временем распоряжается кто-то другой. Так что хочу того или нет, я всегда в рабстве. Я - рабыня, - ещё раз, уже вслух повторила Женя. – А с другой стороны, кто-то из верующих мне говорил, типа «человек раб раба, лишь раб Всевышнего свободен!» Да и к чему было куда-то уезжать, всё равно ж свободы нету-у-у»,- заплакала она.
Подошедший муж гладил её, плачущую, по голове, по длинным волосам её, по плечам, увещевая и уговаривая, словно малышку: « Успокойся, хорошая моя, не плачь, не надо... Вот я тебе тут книжку нашёл» И он придвинул ей, плачущей, какой-то сборник и она стала читать, отирая поданным платком, слёзы: «Да зачем в мире сотворены и жизнь, и смерть?
Идиллия и трагедия?
Никто не понимает...Человек сходит на землю, чтобы и с п о л н и т ь жизнь свою, а не чтобы понять что-нибудь в жизни.»