Гуля

23 апр 2014
Прочитано:
1487
Категория:
Российская Федерация
Москва

«Salut, Tatosha!
У меня все ОК. Привыкаю. Дышится легко. Ем уже самостоятельно. Дают что-то несъедобное, но якобы полезное. Здесь много певчих. Всех перебивают воробьи, громче – только чайки. Другие птицы высоко-высоко – их не слышно – плавают чаинками в кипятке полдня. Как их туда занесло? Смотрю – не падают. Лапами не перебирают, крыльями не машут – и не падают. Ветер их что ли держит? Над ними – белые или серые острова. Но мне там никогда не бывать. Твой Гуля»

Таня давно не заглядывала в металлический почтовый ящик на садовой калитке, его сменил – электронный, который всегда под рукой. И вот – бумажное письмо в настоящем конверте с маркой, по-французски нашкрябанное авторучкой – судя по кляксам – с открытым пером. Трогательный анахронизм. Такое письмо можно сложить, развернуть, перечитать, разбирая синие каракули птичьего почерка, спрятать в карман или в сумку и носить с собой.
– Твой Гуля, – отозвалась эхом Таня. Она сделала из письма птичку оригами, совсем как живую, и выпустила ее полетать в прохладную темноту ателье, но сразу же осеклась, замерла и закрыла лицо руками...
Не веря себе, включила свет и боковую подсветку, бросилась искать, облазила, обшарила глазами и руками все углы, но ни под шкафами, ни под диванами, ни на полу – письма не было. Уж не померещилось ли?

Всё случилось на улице, где обычно ничего не происходило: туристы при фотоаппаратах, продавцы при сувенирах, художники у входа в свои ателье или галереи. Кто-то вынес мольберты с картинами: морские пейзажи под Айвазовского, цветы (ходовой товар!), натюрморты в духе малых голландцнв или под Хруцкого – с просвечивающими виноградинами, начиненными солнцем абрикосами, развалившимися в истоме гранатами. Большим спросом пользовались городские пейзажи – ведута.

Это – Онфлёр, знаменитый нормандский Онфлёр, куда, как в академию, приезжали учиться художники, по-здешнему артисты. Они посещали мастер-класс местного мэтра – морского воздуха. Он был иным, чем морской воздух средиземноморской Франции с ее Лазурным берегом, иным, чем классический морской воздух Италии, и уж совсем не сравним с соседним воздухом туманного Альбиона. Воздух Онфлёра насквозь прошит проблесковыми маячками, как стежками люрекса – местами золотого, местами серебряного. Он вдохновлял. Он вибрировал и даже бился взволнованным пульсом – и небо согласно меняло цвета, мимикрируя под зеленые низменности Нормандии, под бурую или серо-голубую рябь Ла-Манша. Воздух Онфлёра дарил особую – не просто физическую – атмосферу всем, способным вдыхать и выдыхать, видеть и писать.
С первых месяцев своей французской жизни Таня чутко ловила настроение и самочувствие этого воздуха, что оставалось вне поля зрения большинства старожилов. Их притупившийся взгляд скользил мимо, а на полотнах рождались вычурные цвета, взбалмошные светотени.

В тот день, когда все случилось, Таня почти бежала, вернее, шла обычным московским шагом – здесь так не ходят – по кривой средневековой улочке, вымощенной замшелым булыжником. Ее никто не ждал, можно было не торопиться, и только остывающий багет подгонял к завтраку. Пожилая соседка, хозяйка парикмахерской, с завитыми залакированными волосами – живой манекен – подметала свой участок улицы, и продавщица сувениров, ядреная хохлушка Ганна, прибывшая на заработки из Полтавы, тоже выпорхнула из магазинчика с ведром и шваброй.
– Позавтракаю и уберусь, – планировала Таня, сглатывая слюну – очень хотелость есть.
Не рассчитав силы, Ганна так взмахнула шваброй, что ворох мусора – пыль и песок, смешанные с мелкими камешками, косточками слив и персиков, с облетевшими ветками, листьями и фантиками – смерчем кинулся Тане под ноги. Она остановилась, и не оттого, что туфли и колготки запылились, вмиг став серыми и старыми, – вдруг ёкнуло сердце: в куче мусора что-то копошилось и даже еле слышно пискнуло.
– Пардончик, мадамочка, миль пардон, – и Ганна проворно юркнула в магазин.
Таня присела на корточки и, положив багет на колени, обеими руками стала разбирать липкий колтун вчерашнего мусора, где отчаянно шевелилось что-то живое, чья-то запутавшаяся жизнь. Это была не мышь. Это – птенец, голубок с нежным пушком на голове и на шее. От страха он таращил глаза, и окаменевшим ужасом на нее выкатились маленькие янтари зрачков.
– Гуля, гуленька, откуда ты? – Таня вытащила крохотное легкое тельце. Изо всех сил цепляя коготками кожу, птенец не отпускал руку.

– Беднюсенький, – по-русски жалела Таня, – из гнезда выпал? Как только кошки тебя не сцапали? – Птенец взглянул, будто понял. – Самый любопытный в семье? С шилом в одном месте? Неслуш, как говорила моя бабушка.
Он тюкнул желтым клювом в ладонь.
– Что теперь? Куда? – последние вопросы были обращены не к птенцу, хотя на улице ни прохожих, ни туристов, но будто услышав, к ней подлетела виноватая Ганна:
– Ой, матінко моя, воно же таке малесеньке, що я зослiпу й не розгледіла ... Що ж робити, дiвчинко? Як допомогти? Ви не бачите, де в них тут ветерінарка? Пташечок не кожений же лікує ... Я б узяла до себе, але ж у хазяйки є свій котяра сіамський, такий шкідливий, він йому й друге крило відгризе! Може, ви до себе візьмете? Він же такий малесенький, ви в коробочку його, а там, видно буде ...
Таня уже увидела повисшее левое крылышко с запекшимися каплями крови. Попробовала сложить, как складывают веер, но птенец запищал от боли, задергался от невыносимой тесноты ее ладони.
– Вдруг умрет? – ужаснулась она. – Прямо в ладони...
– Що ви таке говорите? Господь не допустить за вашу доброту, –
Ганна перекрестила и Таню, и птаху, – пошле допомогу!
Птенец молчал, и эта тишина перехватывала горло. Таня побежала к дому, чуть не плача. Ничего разумного на ум не приходило.Вспомнился Руслан, чья жизнь так же лежала в ее ладонях, и Таня, казалось, крепко ее держала...но, увы!

Дома она разместила бедолагу в коробке из-под обуви, в один угол набросала траву и вату, имитируя гнездо, в другой – поставила розетку с водой, а вокруг – хлебные крошки.
Когда-то в Москве на клетку с волнистыми попугайчиками она накидывала платок, чтобы выработался рефлекс: если темно, то спать. Почему-то вспомнилась Алька, соседка по общежитию. Алька родила еще на первом курсе, им с мужем дали семейный «пенал», но новорожденный малец кричал по ночам, как резаный, соседи и в стену стучали, и в дверь ломились:
– Сиську ему сунь! Или соску! Заткни его, мать твою...
Алька сильно переживала, скандалила и до того истаяла, что ходила как театральная тень: большие серые глаза, а вокруг – опасные полыньи темных кругов. Однажды ночь прошла без крика, за ней – вторая, третья.
– Что случилось?
И гордая мать трехмесячного сына похвалилась:
– Да одна мамашка из офицерского общежития надоумила: как только заворочается или заскрипит, не жди, ни боже мой, а скоренько на темечко ему – шлеп! – мокрое полотенчико типа компресс. И пока он в стрессе, ты, знай себе – тюк, тюк, тюк – постукивай ладошкой по полотенчику, и тихохонько, но внушительно: ночь, ночь, ночь, спи... ночь, ночь, ночь, спи...Наш умничка с первого раза все понял.

Что же делать с пичугой? Где в этом городе лечат птиц?
Таня открыла интернет – ближайшая ветеринарная клиника с названием «Птичий сад» находилась километров за пятьдесят, в соседнем Кане. Как туда добраться с больным птенцом в коробке?

Птенец дремал. Она провела пальцем по пушистой головке, он испуганно встрепенулся, попытался привстать, приподнять крылья, но истошно запищал и повалился на бок, головой в вату – нарушен центр тяжести. Таня испугалась, что он задохнется, и вытащила вату.
– Теряю время.
Она разучилась мобилизовываться в экстремальных случаях. Мысли путались, руки тряслись, координации никакой. Все проливалось, падало, ломалось, а ведь раньше сноровки было не занимать.
Это началось сразу после смерти Руслана.
Он умер у нее на руках.

Никогда Руслан не говорил ей, что любит. И она тоже – молчок.
Они познакомились на книжной ярмарке в те считанные дни его нового счастья, когда с улыбкой блаженного он, известный издатель, представлял друзьям:
– Молодая жена Катя, прошу любить!
Таня восхищалась, как по-балетному Катя выворачивала из цветастой шали гибкий стебель своего тренированного тела, а ноги в замшевых ботфортах ставила в третью позицию, делая легкий поклон, при этом угольки ее глаз возгорались, как у дикой зверюшки.
– Русик совсем сдвинулся!
– Нет, здесь другая клиника: химия, страсть!
Всё сокрушающим ливнем Катя обложила территорию его жизни, и в пору было спасаться или звать на помощь, но однажды она – без причин и объяснений – исчезла, чтобы прилепиться к кому-то другому.

Таня с Русланом встретились снова на такой же книжной ярмарке года через три. Он был уже одинок, травмирован изменой, безденежьем и язвой желудка. Подбирая слова, он проникновенно и тихо каялся всякому встречному-поперечному: всё, мол, справедливо, все по грехам – нельзя бросать детей и умученную ночными дежурствами жену, нельзя наплевать на двадцать лет семейной жизни. В ответ Таня нашла надежного гастроэнтеролога, и язва зарубцевалась. Потом взялась за художественное оформление книг, которые он издавал, без надежды на коммерческий успех.
– Мой друг, мой спасательный круг, – в рифму определял он Таню, которую всё чаще по-домашнему называл Татоша.
Роль «друга» она приняла естественно, без эмоций, хотя сама считала его только приятелем, только – хорошим парнем, потерявшимся в лесу людей.
– По ночам поджимает, – он тыкал пальцем в волосатую цыплячью грудь, сообщая ей эту свежую новость. – Представь, лежу себе в койке, вроде в покое, а оно жмет. Даже курить бросил, а эта сволочь, – он уже стучал в грудь, как в закрытую дверь, – вдохнуть не дает, особенно под утро, а когда отпустит – такое уныние, и все – пофиг! Демон меридианус, бес уныния впивается в сердце, – обреченно диагностировал он, – когда-нибудь сожрет.
Руслан изменился: стал чаще опускать и отводить глаза, отрастил волосы – отчего выглядел аскетичней и моложе. В нем появилась какая-то внетелесная невесомость, которую Таня остро чуяла, принимая за отмеченность и, возможно, за дар. Она определяла это как крылатое родство. Ей захотелось написать портрет Руслана – то ли послушника, то ли монаха.
Он ехал к ней в мастерскую с тремя пересадками, куда-то за Речной вокзал, где на чердаке типовой двенадцатиэтажки, за железной дверью приютилась мастерская «последней московской пуантилистки», как не без кокетсва она себя называла.
Таня летела по жизни легко и весело, по струнам, по струям воздушных потоков, по границе атмосферных фронтов повседневности со всеми их ненастьями и воронками, летела без страха разбиться. Детей и денег не нажила. В ее орбите кружились, мелькали и обитали друзья-приятели, знакомые и даже знакомые знакомых....не сосчитать. Таня притягивала людей: распахнутый взгляд крыжовенных глаз и детское простодушие – вот на чем выросло ее обаяние, усиленное хрупкостью фарфоровой кожи и тонкими лодыжками длинных ног.
Руслан тогда остался. Не ушел он и на следующий день, и на следующей неделе. Зажили без затей и пафоса. По вечерам она ждала его с работы, готовила что-то сытное, нежирное, но обязательно горячее, чтобы потом, после чашки крепчайшего черного чая, перейти к главному – к портрету, который стал точкой отсчета их внезапно случившейся близости. Она вникала в черты его улыбчивого, интеллигентного лица, какое выхватываешь из толпы и не раз вспоминаешь потом, радовалась нетипичности образа: ни славянской глазастости, ни азиатской скуластости, ни семитско-кавказской знойности.
Их совместная жизнь еще не набрала необходимой для полета скорости и высоты, но уже пошла на разбег. Оба заметно распрямились, приободрились, просветлели, будто в каком-то предчувствии.
Однажды вечером, когда по телику шел международный футбол, Руслан попросил открыть окно и под предлогом «опять жмет» залег на диван, затих и сник, точно смирился со всем, что было, что есть и что будет, а потом неожиданно захрапел – да так громко и страшно...
Таня застала его уткнувшимся лицом в подушку и без сознания. Руслан дышал все реже, хрипы и свисты дробились, прерывались, становились короче и реже, тело содрогалось. Она пыталась перевернуть его на спину, но сил хватило только, чтобы удержать голову, такую вдруг тяжелую. Через несколько минут он затих. Приехала «скорая», потом полиция. Руслан еще долго лежал на диване – вроде бы улыбающийся, успокоенный.
Вскоре после похорон Таня улетела из Москвы, почти налегке, с недописанным портретом в тубусе.
Помогли Гриша Пенкин и его жена Шанталь: организовали вызов во Францию, рекомендовали ее как помощницу по хозяйству к своим соседям, художникам. Таня убирала помещение ателье, продавала картины и жила в верхнем этаже дома, пока хозяева путешествовали.

– Шанталь! Позвонить Шанталь!

Через полчаса они уже ехали в Кан, где практиковал доктор Риффо, умевший лечить птиц.
Доктор принял их в кабинете – черные на выкате глаза и крючковатый нос на смуглом помятом лице, придавали сходство с попугаем ара, и французское клокотанье речи усиливало впечатление. Подхватив птенца, доктор профессиональным движением расправил оба крыла, нашел повреждение. Птенец запищал, доктор отдернул руку.
– Перелом, без рентгена вижу. Но все поправимо. Может срастись без операции. Терпение, уход, правильный корм.
На этой фразе – Таня помнила точно – в кабинет ворвался курчавый, смуглый мальчишка с горящими глазами и с крючковатым, как у доктора, носом, что подтверждало их птичье сходство.
– Мой сын Марк!
Мальчик энергично тряхнул в сторону женщин шапкой каштановых волос и бросился к отцу:
– Умоляю, папочка, не отдавай птичку! У нас она быстрей выздоровит. Я ее вылечу, не отдавай!
– Это не наша птица и она не беспризорная. Вот ее хозяйка, – доктор показал рукой на Таню.
– Мадам, – Марк почти вплотную подошел к ней и просительно заглянул в глаза, – оставьте, пожалуйста, голубенка! Я его вылечу. Я умею: сначала наложу шину, прибинтую крыло к туловищу, ой, нет, сначала продезинфицирую, а уж потом шину...У вас, в этой коробке, – мальчик брезгливо покосился, – он умрет от одиночества.
– Ну, почему же? – робко оправдываласьТаня. – Я рядом, позабочусь, поухаживаю. У него будут и вода, и корм.
– Выздоравливают от любви, корм – это другое...Он станет моим другом, а у вас наверняка полно других проблем.
– Разве у тебя нет друзей? Ты ведь ходишь в школу, – вмешалась потерявшая терпение Шанталь, в ее планы не входило затягивать беседу, иначе они рискуют попасть в вечернюю пробку.
– Он почти не общается с детьми. Ему интересно только с птицами, – разоткровенничался доктор, – хотите увидеть наш « Птичий сад»?
Доктор провел их по коридору, где на стенах висели вырезанные из дерева и раскрашенные фигурки разных птиц: волнистых попугаев, синиц, скворцов, сорок, соек. Он распахнул стеклянные – от пола до потолка – двери. Сад, отгороженный от уличного шума и суеты высокой живой изгородью, в которую вплелись оранжевые, лиловые и желтые бугенвилии, этот сад оглушил птичьей какофонией. Вместо клумбы в самом центре возвышалась огромных размеров круглая клетка, похожая на абажур, сплетенный из белых металлических прутьев, сходившихся высоким куполом вверху, почти под небом. В клетке на всех уровнях –
в гнездах, скворечниках, на жердочках, ветках и на качелях кипела через край жизнь, так похожая на человеческую: с пением и свистом, с многозначительным молчанием, с разборками, драками и любовью, с кормушками, игрушками и плошками с водой. Больные или подбитые птицы, которые не летают. И с людьми также. И с ней самой.
Вспомнились перенаселенная московская коммуналка, пионерлагерь на станции Правда с палатой для девочек на пятнадцать коек и такая же палата в Морозовской больнице.
– Домашний рай! – Шанталь замерла, ее глаза высветились до голубизны, а тревога по поводу пробок отпустила.
– Модель частного райского сада, – сострил доктор Риффо, собирая губы бантиком.
– Видите, – пользуясь произведенным эффектом, завопил Марк, – какая разница между садом и коробкой! Он даже встать не может, заваливается на бок! Маму потерял, – его красные пухлые губы поползли вниз какими-то кривыми птицами, а из глаз крупной россыпью разлетелись слезы.
Доктор присел на корточки, обнял сына и стал что-то быстро и горячо шептать ему в самое ухо. Марк кивал, но плакать не переставал. Доктор зашептал еще быстрей, еще горячей, и Марк вытер слезы.
– Простите, – сказал доктор, отходя от мальчика с нескрываемым огорчением, – простите моего сына. Птицы пока единственная реальность, где ему хорошо, пусть – иллюзорная реальность, но она, надеюсь, поможет садаптироваться к жизни и к людям.
– Сад лучше, чем коробка, – упорствовал Марк. – Я отдельную жердочку ему сделаю. Она будет, как флейта. Мы никого насильно не держим: летите, пожалуйста! Каждый день открываем дверцы, правда, папа?
Доктор устало кивнул.
– Улетают не все, – захлебывался Марк, – если, например, ампутировано крыло или сломано, или если птенцы вылупились – родители их не бросают, – он вдруг сморщился и всхлипнул, словно вспомнил о том, о чем старался не вспоминать. Некоторые возвращаются. Оставьте голубенка, мы поставим его на крыло, – Марк поднял голову и посмотрел на женщин так, будто все решено, но остановиться никак не мог:
– Мадам, однажды он прилетит уже взрослым – вряд ли вы его узнаете. Или вдруг принесет письмо – это способ общения, известный с древности. Когда невозможно быть вместе пишут письма. Слышали про голубиную почту?
Мальчик достал птенца из коробки, положил на ладошку, а другой бережно придерживал сбоку. Птенец утихомирился и лежал в этой теплой лодочке.
– Гуля-гуля-гуля, – пропела Таня по-русски. Марк поднял лодочку с голубем почти к ее лицу и внимательно смотрел на губы, произносившие непривычные открытые звуки.
– Гуля мой, – занервничала Таня, глаза ее повлажнели, лоб и волосы взмокли, – что делать, родной? Оставить в саду? Или забрать домой, хотя, если честно, мне совсем не до тебя...
Птенец задрал голову и, кажется, понял только последние слова. Марк наклонился над ним и дунул. Пушок на голове разлетелся и полег, как первая трава на ветру.
– У Руслана так же распадались от фена волосы. – Вспомнился птичий профиль с перистой челкой на фоне вечнозеленого сада, и вмиг для нее всё прояснилось: она знает, как писать мерцание глаз, и его узкие бледные руки, и маленький в полуулыбке рот.
– Как же я соскучилась, – по-русски прошептала она.

– Простите, вот чек, – деловито вмешался доктор, – и мой совет: оставьте птицу. Марк справится, он с рождения в «Птичьем саду», от птиц – не оторвать, и голубенка вашего, сами видите, очень полюбил!
– Благодарю вас, доктор! – Тане стало душно, не хватало воздуха, хотя они стояли посреди зеленого сада, а казалось, в какой-то удушающей пустоте.
– «Руслан попросил тогда открыть окно», – пронеслось в голове. И тут же захотелось всё бросить, скомкать, вернуться в Онфлер или даже в Москву, и как можно скорей к мольберту, к Руслану.
– Невмоготу без него.
Словно отозвавшись, громко застучало сердце.
– Может, я любила Руслана? А когда потеряла, моя любовь проросла и продолжает расти, чтобы не позволить этой пустоте занять место Руслана, то пространство, где жил он, и около него – я...
– Супер, супер! Вы его назвали Гуля? – Марк старался произнести странное имя как можно чище.
Таня подошла и обняла его:
– Позаботься о нем, Марк! Может, он когда-нибудь прилетит или напишет мне письмо. Ты и его вылечишь, и нас всех на крыло поставишь!

На мольберте стоял все тот же подмалевок портрета. Русские туристы принимали его за Гоголя последних дней жизни, сильно истощенного болезнью, дурными видениями и постом. Мерещился знакомый птичий профиль с перистой стрижкой темных, чуть разлетевшихся волос – на фоне вечнозеленого сада. Работа не продвигалась: глаза не мерцали, полуулыбка, сдерживающая смущение в приподнятых уголках маленького рта, не проступала, руки выглядели мертвыми.
– Обязательно закончить до конца недели, – который день торжественно и вслух обещала себе Таня, – хотя пока портрет недописан, Руслан – мой. Мы вместе: он – там, я – здесь, около него. Может, оба дорастем до любви? Чтобы не умирать. Ты об этом написал, Гуля?