Фифа

05 май 2016
Прочитано:
994
Категория:
Беларусь
г. Минск

Сон был похож на явь: мальчик лет двенадцати, упираясь коленками в землю, толкает перед собой валун. От натуги мальчик хрипит и стонет. Его руки и ноги ободраны до крови. Волосы и рубашка мокрые от пота. Мало-помалу валун продвигается к берегу, стиснутому с боков кустами и зарослями крапивы. У кромки воды – другой валун, плоский и гораздо больше того, что катит мальчик. Силы мальчика на исходе. Дыхание прерывистое. Наконец маленький валун прижимается к большому валуну. Мальчик опускается на землю и медленно, с трудом, поворачивает голову. Я вижу лицо утопленника, распухшее, с выпученными глазами, – узнаю себя и просыпаюсь.

Частью сознания, сохранившейся от парализовавшего меня ужаса, понимаю, что этот ужас вызван не только сном. За ним что-то стоит, и это что-то, неведомое, и от этого ещё более страшное, душит меня своими жуткими лапами – ни вдохнуть, ни пошевелиться, ни закричать. А вокруг черно. Ночь в дачном посёлке  не такая, как в городе, в ней нет световых бликов и полутеней, лишь  вечность тьмы.

С трудом отдираю себя от постели. Выставив вперёд руки, ощупью, нахожу дверь. Толкаю её, перешагиваю через порожек. Шарю рукой по стене над головой – ищу выключатель, не нахожу. Соображаю: тридцать лет назад выключатель был над моей головой, сейчас он где-то на уровне подбородка: я вырос.

Тихий щелчок выключателя – свет загорелся. Чувство ужаса отпустило, но следом навалилась тоска. Подобной душераздирающей тоски с густым замесом вины я не испытывал, даже когда умер отец. Тоска по нему тоже рвала сердце, но всё-таки позволяла жить.

Бесформенной кучей костей и мышц я сижу на стуле. Глаза блуждают по кухне. Её обстановка предельна проста: стол, покрытый клеёнкой; два старых стула, полка с посудой и два обшарпанных кухонных шкафчика. На одном – допотопная, ещё из прошлого столетия, двухкомфорочная газовая плита. Шланг от неё выведен в дырку в стене: на улице баллон с газом. Над столом картинка из иллюстрированного журнала (маки) и чёрно-белая фотография. На ней мне лет шесть: тугие щёчки, круглые глаза, улыбка от уха до уха и кудряшки.

Странно видеть свою фотографию в доме, где не был более тридцати лет, и вернулся лишь для того, чтобы его продать.

Тоска, ни на мгновение не отпускавшая меня, достигла такой силы, что я застонал, и тут же в кухне появилась мама.

– Что? Что сынок? – услышал я её задыхающийся от страха голос.

Дрожащими руками мама притянула мою голову к своей груди, поцеловала в макушку, потом стала нашёптывать ласковые успокаивающие слова. Но в отрочестве, когда я мучимый ночными кошмарами, будоражил криками весь дом, мамино присутствие  успокаивало меня, а нынче вызвало лишь раздражение и желание поскорее высвободиться из её объятий.

Я резко, наверное, даже чересчур резко отстранился от мамы. От неожиданности она качнулась и чуть не упала. Лицо и без того бледное, побледнело ещё сильнее.

– Не надо было сюда ехать.

Я давно уже смотрю на маму с затаённой болью: она бодрится, красит волосы, у неё всегда хорошая стрижка; элегантная, идущая ей одежда; по утрам она делает гимнастические упражнения, ходит в бассейн, но, несмотря на все усилия, старость уже проросла в ней. Сетью морщин, дрожанием рук, шаткостью походки, забывчивостью. Процесс старения ускорился после смерти моего отца, и я не в силах его не то, что остановить, даже замедлить.

Выпростав руки из-под широких рукавов халата, мама чиркает спичку за спичкой и жалобно сетует, что в этой стране всё, даже спички, не как у людей. Наконец спичка загорается, и мама подносит её к конфорке. Голубое пламя обжигает её неловкие пальцы. Отдёрнув руку, она ставит на огонь чайник и только после этого опускает обожжённые пальцы в кружку с холодной водой.

Мы пьём чай. Я то и дело ловлю на себе тревожно-вопросительный взгляд мамы, наконец, не выдерживаю, спрашиваю, что её беспокоит.

– Нет… ничего… – отвечает мама, – это я так… Ты не спишь, вот я и подумала, почему? Мне что-то не по себе. Тебе тоже тут не по себе, да? – она взяла меня за руку, заглянула в глаза, и вновь повторила, что нам не следовало сюда приезжать.

Мама выглядела такой маленькой, такой старенькой и несчастной, и теперь уже я, полный сострадания, обнял её за плечи и стал успокаивать.

– Мам, – бормотал я, – тут такие же люди, как у нас, может, лишь не такие открытые и улыбчивые… Объясни, чего ты боишься?
– Мне всё равно, какие тут люди, – быстро, нервно ответила мама. – Я за тебя боюсь, – тут она запнулась, будто сказала что-то лишнее, поспешно отодвинула чашку с недопитым чаем и покинула кухню.

Я же, оставшись в одиночестве, попытался расшифровать сон. Камень, который я с таким упорством толкаю во сне, – это мои жизненные проблемы. Их набралось изрядно. Тут и смерть отца, и категорический отказ жены от рождения второго ребёнка; и недовольство дочерью из-за того, что она оставила музыкальный класс ради футбола; и мой недавний переход на более оплачиваемую, но абсолютно не интересную мне работу… Как тут не захлебнуться?! Отсюда и лицо утопленника…

Объяснение вполне логично, на нём можно было бы и остановиться, но меня смущает то, что ни одно из перечисленных выше обстоятельств не может быть причиной испытываемого мною ужаса, даже смерть отца. Она трагична, горестна, даже ужасна, только это совсем иной ужас, он связан с безысходностью и болью утраты.

Ночь помалу отступает. Я жадно тянусь глазами к чуть посветлевшему небу, краешек его мне виден через окно. Утро всегда предвестник выздоровления. Мои мысли, то скованные тоской и ужасом, то хаотически мятущиеся, проясняются, и я внезапно соединяю недавний свой кошмар с маминым нежеланием, чтобы я приехал сюда, и её словами «я боюсь за тебя». Вдруг за моим сном стоит какое-то неизвестное мне событие, произошедшее на даче, где я когда-то так беззаботно и счастливо жил летом под присмотром бабушки и тёти.

Они любили меня, но не допекали своей заботой, а когда я подрос и научился плавать, даже отпускали с друзьями на реку.

Река тут роскошная: широкая, с песчаными пляжами. По одну сторону её – полоса дачных посёлков, перемежающихся лесом, по другую – могучий сосновый бор. В грибную пору мы добирались до него на лодке.

Дачная вольница прекратилась, когда мне было двенадцать лет. Я заболел на даче воспалением лёгких. Мама увезла меня в Москву, и, как оказалось, навсегда.

Между нашим отъездом в Америку и последним моим летом на даче прошло два года. Во время летних каникул меня держали в душной Москве, но к бабушке и тёте, несмотря на мои просьбы, не отпускали.

Утренний свет ещё робок, его неяркость сглаживает острые углы предметов. Я продолжаю вспоминать. Тётя и бабушка приехали прощаться. Тётя протянула мне альбом с фотографиями, но мама заставила меня вернуть его. Из-за этого между мамой и тётей вспыхнула ссора. Папа и бабушка увели меня в кухню. Там мы втроём пили «прощальный», по словам папы, чай.

Когда бабушка умерла, мама не позволила мне  поехать с папой на её похороны. А на недавние похороны тёти я не поехал сам. Посчитал, что моё присутствие на них не обязательно.

Получив извещение о наследстве (у тёти детей не было), я какое-то время сомневался: ехать за ним – не ехать. Мама всячески отговаривала меня от поездки. Были истерики, слёзы. Может, это и сыграло свою роль – я решил ехать, а  мама решила сопровождать меня.

В Твери мы поселились в комнате тёти, которая служила одновременно и спальней, и гостиной, и кабинетом. Мебель: платяной шкаф, диван, кресло-кровать, письменный стол, два стула, комод и тумбочка, – располагались по периметру комнаты. Одну стену занимали чешские книжные полки, другую – ковёр. Ещё один ковёр, изрядно вытертый, лежал на полу. Длинные, до пола, шторы обрамляли окна. С потолка свисала люстра в пять рожков. В комнате было обилие ваз, статуэток, подсвечников и прочих безделушек. Простенки украшали иллюстрированные календари и фотографии в рамках.

На маму обстановка комнаты действовала угнетающе. Ну а я, вернувшись в своё детство, смотрел на всё с нежностью и любопытством.

В тумбе под телевизором лежала стопка фотоальбомов. Каждый был аккуратно подписан. Меня заинтересовал альбом с надписью «Дача».

– Ты сюда не копаться в прошлом приехал, – недовольно сказала мама. – Продадим твоё наследство – и домой.

У неё была установка: оставь прошлое прошлому. Ни разу после эмиграции мама не выказала желания поехать на родину, а после смерти мужа, моего отца, продала их общий дом и купила другой. Нынешняя встреча с прошлым раздражала её. В этом мы были антиподы. Я был рад, что фотографии позволяют мне вернуться в моё дачное детство. Вот тут на фотографии мне шесть лет, тут восемь, а на этой я уже двенадцатилетний подросток. Рядом мальчики и девочки моего возраста. Всматриваюсь в их лица – кого-то припоминаю, кого-то нет. За нашими спинами большой плоский валун, за ним – река.

– Мам, ты помнишь это место?

Мама мельком взглядывает на снимок, резко говорит «нет» и так же резко просит меня отложить альбом и приготовить ей чай. Конечно, я выполняю её просьбу

Все последующие дни, а мы прожили в Твери пять дней, я больше ни разу не открыл альбом. Было не до того: я заново знакомился с городом, оформлял бумаги по наследству, искал покупателей для комнаты, выяснял отношения с тётиными соседями по квартире. Им хотелось, чтобы комната досталась им и потому при потенциальных покупателях вели себя вызывающе, что, естественно, препятствовало сделке.  В конце концов, они добились своего и задёшево купили комнату вместе с мебелью и всем остальным барахлом.  

Из вещей тёти я отобрал для себя только альбомы с фотографиями, настольную лампу под большим абажуром, две фарфоровые статуэтки немецкой работы, с десяток книг для дочки и для неё же бусы из янтаря, серебряное колечко и золотой нательный крестик. Оставив на временное хранение эти вещи у новых владельцев комнаты (с собой я прихватил только «дачный» альбом), мы отправились на дачу. Она находилась на реке Тверца в двадцати километрах от Твери.

За прошедшие годы дачный посёлок изменился. Возле небольших домишек, подобных тётиному, выросли добротные дома и особняки. Большая часть их была огорожена неприступными заборами.

На противоположном берегу, где когда-то был бор, тоже выросли особняки, но, выражаясь современным языком, более крутые. Возле одного я даже увидел белоснежную яхту.

Когда я рассматривал противоположный берег, ко мне подошёл пожилой мужчина в потрёпанных брюках и свитере, немного навеселе:

– Любуешься? – спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил: – О, понастроили. Живут, не чета нам. А ты случаем не из них?
– Приезжий, – успокоил я мужчину, – тёткину дачу приехал продать. Может, подскажете, кто купит?
– Год назад продавать надо было. Покупателей было, как мух,  – пробурчал мужчина. – Место у нас – чистый рай! А сейчас, кто купит? Богатеи свои денежки в валюту перевели, за рубеж гонят, а таким, как я, нынче всё не по карману, был рубль – стал пшик.  Всё летит в тартарары, такое заварили… Хренова власть…

Мужчина ещё долго честил «хозяев жизни», жаловался на судьбу, я  с трудом с ним распрощался и отправился бродить по посёлку. Уже стемнело, когда я вернулся домой, достал из рюкзака фотоальбом. Листал его, в надежде найти хоть какую-то зацепку, чтобы объяснить приснившееся мне, а заодно воскрешал своё дачное детство. Воспоминания были безоблачны, однако тяжести с души не снимали, и тоска как терзала меня, так и продолжала терзать.

Ночью сон повторился. И вновь я сидел в кухне, терзаемый ужасом, тоской и чувством вины. С трудом дождался рассвета.

Как только мама проснулась и зашла в кухню, я забросал её вопросами, Почему меня перестали привозить на дачу? Почему она заставила меня отдать альбом тёте? Почему в нашем доме в Америке не было ни одной дачной фотографии? Почему меня не возили на похороны бабушки? И, наконец, главный вопрос – что случилось на даче в те давние времена?

Мама ответила на все мои вопросы. Из её слов выходило, что  на дачу меня перестали возить, так как  после воспаления лёгких моё здоровье резко ухудшилось. Дома, она могла мне обеспечить необходимый уход, на даче это сделать было некому: бабушка была стара и плохо себя чувствовала, а тётя работала.  Альбом не взяли в Америку, так как багаж уже был отправлен, а ручная кладь была резко ограничена в весе. По этой же причине не взяли с собой и многие домашние фотографии. На похороны она меня не отпустила опять же из-за моего слабого здоровья. На даче, во время моего там проживания, никаких чрезвычайных случаев не было.

Я верил маме и не верил. Настораживала невозмутимость её ответов, будто они были продуманы заранее. А мама, неспешно приготовив завтрак, накрыла на стол и пригласила меня завтракать. Передо мной была уже не вчерашняя перепуганная старушка, а прежняя мама – уверенная, сосредоточенная, у которой всё под контролем, вот только руки у неё мелко-мелко дрожали. После завтрака она заявила, что пойдёт к председателю дачного посёлка.

– Зачем? – спросил я.
– Надо найти покупателя на дачу.
– Я сам пойду, – резко сказал я и, не дав маме возразить, вышел на улицу.

Председателю было под семьдесят. Сухой, высокий, редкие седые волосы зачёсаны назад, над крючковатым носом круглые очки. Глаза под ними неестественно выпуклы. «Как у утопленника», – подумал я. Представившись, я попросил помощи в продаже дома.

Наш разговор услышала жена председателя – невысокая плотная женщина с пронзительными серыми глазами.

– Никитич купит, – сказала она уверенно. – Он сейчас участки скупает. Пока народ в растерянности: кто-то продаёт всё и уезжает, кто-то боится деньги тратить и, а у многих их просто нет, – такие, как он, всё подгребают, по дешёвке. Так что записывайте – дом номер десять.

– Это же рядом с тётиным, у неё одиннадцать, – сказал я.

Приветливость моих собеседников несколько потускнела.

– Так это ты… – протянула председательша. – За наследством явился. Где раньше был?
– Если вы насчёт похорон тёти, – сказал я, – то так получилось… занят был.
– А мы подумали, побоялся, – усмехнулся председатель. – А как денежки поманили, так и про стыд забыл, и страх побоку…
– О чём вы? – спросил я.

Председательша пытливо глянула на меня:

– Леонидовна говорила, что у тебя на это событие память отсохла, да что-то не верится мне. Думаю, мать так тебя говорить научила.

Меня, как током ударило.

– Я не понимаю, о чём вы. Или говорите конкретно, или я уйду.

– А как же продажа наследства? – усмехнулся председатель.

Председательша цыкнула на него. Затем, порывшись в комоде, достала средних размеров конверт и протянула мне:

– Тётка твоя оставила на случай, если всё же приедешь. Дома не решилась оставить, знала, что мать тебя одного сюда не отпустит, и если найдёт конверт – спрячет.

Я взял конверт и пошёл к выходу. Председатель крикнул вдогонку:

– Про Никитича не забудь, кроме него, никто сейчас не купит.

Выйдя на улицу, я вскрыл конверт. В нём была фотография: к огромному валуну приставлен портрет смеющейся девочки. Правый верхний угол портрета был перевязан чёрной лентой.

На обороте фотографии я обнаружил надпись: «Стася, 1987 год». Именно в этом году я гостил на даче в последний раз.

Придя домой, я положил перед мамой фотографию и спросил:

– Кто это?
– Какая-то девочка, – ответила мама.
– Она умерла?
– Судя по чёрной ленте на портрете, да, – выдавила из себя  мама.
– Как она умерла? – продолжил я свой допрос.
– Не знаю.
– Нет, знаешь! – крикнул я. – Скажи правду!

Мама опустилась на стул, съёжилась, закрыла лицо руками. Но сейчас во мне нет к ней сострадания. Задыхаясь от волнения и от злости на её упорное молчание, я выкладываю всё: и о своём сне, и о том, как меня встретили в доме председателя, и о тоске и необъяснимом чувстве вины, что пожирают меня изнутри.

Мама отнимает руки от лица и предлагает мне сесть рядом.

– Я никогда не верила и не поверю в то, что говорили о тебе в связи со смертью этой девочки, – начала она глухим голосом. – Я всю жизнь оберегала тебя от навязываемой тебе вины. Ты не один виноват в том, что девочка утонула. Остальные дети тоже виноваты, но они, воспользовавшись твоей болезнью, свалили всё на тебя. Твоя психика после всего пережитого, была в опасности. Ты кричал во сне, видел кошмары, впадал в депрессию. Природа, или бог, защитили тебя, отняв у тебя память на это событие. А я всю жизнь боялась, что память вернётся, а с нею и твоя болезнь.

Мама раскрыла альбом, нашла фотографию, где я снят с ребятами возле огромного камня. Портрет девочки был сфотографирован на фоне этого же камня. И именно этот огромный валун привиделся мне во сне, я катил к нему свой камень.

Обняв меня за плечи, мама, прошептала:

– Сынок, хватит воспоминаний. Уедем, сегодня же.

– Нет, не могу, – сказал я и, высвободившись из маминых объятий, отправился к реке искать валун, возле которого я был снят вместе с детьми; валун, который снился мне во сне и к которому была прислонена фотография умершей девочки. Не помню, сколько прошло времени, прежде чем я наткнулся на него.

Валун замыкал собою полянку, стиснутую с обеих сторон кустами и зарослями крапивы. Я опустился на землю напротив валуна, не в силах ни подойти к нему, ни оторвать от него взгляда.

Неожиданно я увидел на валуне девочку. Подстелив полотенце, она свернулась на камне калачиком, словно ящерка, которая подставляет солнечным лучам своё хрупкое тельце. А после, согревшись, встаёт в полный рост, разводит руки в стороны и передо мной уже не ящерка, а птичка, готовая к взлёту.

В тот день она тоже стояла на камне. Растирала махровым полотенцем тело и мурлыкала какую-то весёлую мелодию.

А мы – пять мальчиков и две девочки – затаившись в зарослях лопуха, наблюдали за ней.

Был уже конец августа. Дачная жизнь нам несколько наскучила. Каждый день одно и то же: мяч, река, шатание по посёлку… В прошлые годы игр и забав было куда больше. Играли в казаки-разбойники, войну, вышибалы, салки, прятки, носились наперегонки, строили на пляже города из песка, а в ближайшем подлеске – шалашики… Нынешним летом всё это стало неинтересно.

С ранних лет нашей ватагой верховодил Антон, шустрый, сообразительный, не крикливый. Мы подчинялись ему без натуги. Сейчас его сменила Карина. За год, что мы не виделись, она сравнялась ростом с мальчишками, а некоторых и переросла. Стала круглее, у неё даже грудь обозначилась под трикотажной футболкой. Голос и повадки тоже стали иными, не как у девчонки-сорванца, в них появилось что-то девическое. Мы, мальчишки, чувствовали себя не очень уверенно с этой новой Кариной и то охотно подчинялись её властному, чуть капризному голосу, то убегали от неё и играли в свои прежние игры. Карина называла их детскими и, застав нас за ними, насмешничала.

Нам было по одиннадцать-двенадцать лет. Ещё не взрослые, но уже не дети.

Я спустил ноги в воду и тут же вытащил их обратно. В конце августа обычно прекращались долгие купания. Нырнём в воду, чуть побарахтаемся – и назад. А каково было ей в этой холодной августовской реке?

Нет, мне не хочется вспоминать, но девочка, которая незримо стоит на камне, требует вспомнить всё до последней мелочи, и я не могу ей не подчиниться.

Итак, первая наша встреча. Мы сидели всей компанией на траве у обочины дороги.

– Глядите, кто-то идёт, – сказала Маша, робкая, ничем не примечательная девочка, верная тень Карины.

Мы повернули головы туда, куда она указала, и увидели девочку наших лет и женщину. Обе в шортах и клетчатых рубашках с закатанными рукавами. Обе несли рюкзаки. У девочки рюкзак был поменьше, и к нему был привязан полиэтиленовый пакет с ракетками для бадминтона. Сверху рюкзака женщины лежала зачехлённая гитара.

Поравнявшись с нами, девочка улыбнулась, будто мы были её хорошими знакомыми, и сказала:

– Привет!
– Привет! – ответил Сенька и тут же получил от Карины тычку в спину.

Сенька сник, ну и мы прикусили языки. А девочке, видимо, вполне хватило Сенькиного приветствия. Пройдя несколько шагов, она вновь улыбнулась нам и помахала рукой.

– Фифа, – процедила Карина и, вскочив на ноги, увела нас за собой.

Дома во время обеда я узнал, что повстречавшиеся нам девочка и женщина – квартиранты Сергеича, старика-вдовца, нашего соседа.

Наскоро поев, я прибежал на пляж, чтобы сообщить друзьям эту новость, но не успел: появилась Фифа с ракетками в руках и с полотенцем, перекинутым через плечо. Всё так же приветливо улыбаясь, она устроилась неподалёку и спросила:

– Как вода?
– Мокрая, – ответил Антон.

Наши девчонки терпеть не могли таких ответов, тут же вскипали, а Фифа рассмеялась, да так заразительно, что и мы стали смеяться вслед за ней. Сенька в каком-то щенячьем восторге даже подбежал к реке и, зачерпнув ладошками воду, брызнул ею на Фифу. Та взвизгнула от неожиданности, а потом скинула сарафанчик и, оставшись в купальнике изумрудного цвета, нырнула в воду.

Карины с нами не было, и мы вдоволь наглазелись на Фифу. А она то ныряла и держалась под водой так долго, что я от страха покрывался мурашками, то, раскинув руки и ноги, долго лежала на воде, то плавала разными способами: и кролем, и барсом , и дельфином, и на спине, и, вытянувшись в струнку и вытянув перед собой сомкнутые в ладошках руки… Причём всё делала так легко и весело, будто она не обычная земная девчонка, а какая-то чудо-рыбка.

Выйдя из воды и переодевшись в сухой купальник, Фифа спросила:

– Кто в бадминтон со мной?

Вызвался Антон. Игрок он был классный, но подачи Фифы брал с трудом. Вконец вымотанный, Антон сдался. Его сменил я. Мы успели сделать лишь пару пасов. На пляж пришла Карина. Молча взяла из моих рук ракетку и стала играть с Фифой. Это было зрелище! Карина подавала так, что её сопернице приходилось чуть ли не лежа отбивать волан. Подачи Фифы были не такие резкие и кручёные, как во время игры с Антоном, видимо, она щадила соперницу. Но Карина всё равно проигрывала. При всяком пропущенном волане лицо её делалось злым, а Фифа наоборот, если упускала волан, хохотала, а мы вслед за ней. В конце концов, Карина отшвырнула ракетку и крикнула:

– Айда за буйки! На тот берег!

Река наша широкая, с подводным течением и водоворотами. Не каждый взрослый решался заплывать за буйки, а нам, детям, это было строго-настрого заказано. Год назад мы этот запрет нарушили, и Сеньку закрутил водоворот. Хорошо на берегу сидел рыбак, он-то и вытащил его из воды. С той поры Сенька боится лезть в реку, и, когда мы купаемся, сидит на берегу. Так что никому плыть за буйки не хотелось, но разве мы могли противостоять Карине? Вот и поплыли. Фифа тоже, за компанию.

Добравшись до буйков, мы облепили их, как мухи липучку. Выжидали, что будет делать Карина. А она, насмешливо глядя на нас своими шальными зеленовато-карими глазами, отцепилась от буйка и поплыла дальше. Плыть за ней отважились лишь Антон и я, да ничего не ведающая Фифа. Вскоре Карина и Антон повернули назад, всё-таки инстинкт самосохранения был сильнее ребяческого героизма.

Фифа была впереди, в метрах восьми от меня, и напрасно я кричал, что дальше нельзя – там водовороты, она не слышала. Я был в нерешительности: что делать? Плыть дальше – страшно, оставить Фифу одну – нельзя. Всё решилось само собой – меня захватил край водоворота. Когда я выбрался из него, доплыл до буя и вцепился в него, Фифа была уже у противоположного берега. Мелькнула мысль, может, обратно не поплывёт, дождётся какую-нибудь лодку и уговорит отвезти её домой. Но Фифа, отлежавшись на берегу, поплыла назад.

Сбившись в кучу, мы ждали её возвращения. Карина была бледна – то ли от тревоги за Фифу, то ли от зависти… Что-то подобное испытывал и я. Другие ребята, вероятно, тоже.

Когда Фифа выбралась на берег и упала на песок, никто из нас не подошёл к ней, а она, отлежавшись, обратила к нам своё ясное приветливое личико и спросила:

– Почему вы повернули назад?

Мы, выросшие на этой реке, почувствовали себя посрамлёнными. Вопрос Фифы повис в воздухе. И тут Карина, деланно засмеявшись, ткнула рукой в сторону Фифы:

– Кощей Бессмертный под лягушечьей кожей!
– А глаза, как у коровы, – подхватил Антон.
– И ноги – ходули…
– А коса – крысий хвост…

Мне сейчас уже не вспомнить всего того, что мы наговорили. Помнятся только потрясённое личико девочки и её широко распахнутые глаза. Сколько в них было недоумения – меня до сих пор пробирает озноб!

Закусив губы, Фифа торопливо собрала вещи и убежала. На следующий день на пляже она не появилась. Мы нашли её тут, на камне. Сидела, обхватив острые коленки руками, и смотрела вдаль. Потом вскочила на ноги и нырнула в воду.

Сбоку от камня был небольшой островок травы, зажатый с обеих сторон кустарниками и лопухами. В них вся ватага и спряталась. Когда Фифа вышла из воды, мы, не выходя из своего убежища, стали громко обсуждать её. Фифа схватила одежду и убежала.

С тех пор так и повелось – выследим Фифу, затаимся – и ну чесать языками. Всё служило предметом насмешек: и прекрасный голос (вечерами Фифа с мамой пели под гитару), и её умение подолгу находиться под водой, и прыжки в воду не с мостков, а с крутого мыса; и забавные рисунки на заборе Сергеича и на стенах его полуразвалившегося дома…

Многое из того, что мы высмеивали в Фифе, мне нравилось. Но только тогда, когда я был один. А стоило мне попасть в стаю, как моё отношение к Фифе менялось. Не знаю, может, у других ребят было так же. За тридцать прошедших лет я ни с кем из них не встречался и не имел возможности расспросить.

Всё, что Фифа делала, она делала лучше нас. Мы, как ни старались, не могли перещеголять её. Это доводило до отчаяния. Я был свидетелем того, как Карина после нескольких неудавшихся попыток спрыгнуть в воду с мыса, упала на землю и расплакалась. Никому из ребят я об этом не рассказал. Карине тоже не сказал, что я её видел. Позор легче пережить, когда у него нет свидетелей. Это я по себе знал. Ведь я тоже не смог спрыгнуть с мыса. И не смог долго, как Фифа, продержаться под водой. И не научился плавать, как она…

Я топчусь на пятачке между камнем, рекой, кустарником и лопухами и пытаюсь разобраться, почему мы так неистово терзали эту девочку? Скука? Желание пофрантить Карине? Уязвлённое самолюбие? Зависть? Или мы просто озоровали. Не ведали, что творим…

У Фифы было обыкновение, искупавшись, обернуть полотенце вокруг себя и переодеться в сухое. И в тот день девочка, выйдя из воды, встала на камень, и, обкрутившись полотенцем, стянула с себя купальник. В это время Антон и Сенька, смеха ради, приложили ладошки к губам и завыли по-волчьи. От неожиданности Фифа выронила полотенце.

Кто-то из мальчиков тут же схватил его вместе с её одеждой. Фифа соскользнула с камня в воду. Спрятавшись в ней по шею, она потребовала, чтобы мы положили одежду и полотенце у камня, а сами ушли. Однако не тут-то было – мы расшалились: строили рожи, что-то выкрикивали, скакали по берегу... А когда утомились, уселись на траву и стали ждать, что будет дальше.

Всё это время Фифа была в воде. Губы её посинели и мелко-мелко дрожали; глаза из васильковых стали почти чёрными, в них не было никакого выражения – просто зияли на лице две большие чёрные дыры. Глядеть на них было страшно. Наконец, Фифа не выдержала пытки холодом. Распустив длинную косу и кое-как прикрыв волосами и скрещенными на груди руками наготу, согнувшись, она пошла к берегу. Возможно, её решимости хватило бы, чтобы в таком виде добежать до дома, и тогда всё закончилось бы по-другому. Но когда Фифа выбралась из воды и ступила на полянку, дорогу ей перегородил Антон. Он протянул ей одежду. Фифа благодарно улыбнулась, тоненькие руки протянулись к вещам – и тут Антон отскочил в сторону. Так продолжалось несколько раз, затем Антон подбросил вещи Фифы вверх, и мы стали перекидываться ими. Фифа металась между нами. Это веселило нас, и мы от души хохотали.

Я смеялся вместе со всеми и тоже дразнил Фифу. А потом мне в руки попало полотенце. Я размахнулся, чтобы перебросить его кому-нибудь из ребят – и не смог: Фифа стояла передо мной с заплаканным, раскрасневшимся личиком, спутанными мокрыми волосами, нагая… Она была и прекрасна, и жалка. Что-то со мной произошло в этот момент, волнующее и непонятное.

Девочка будто споткнулась о мой взгляд. Сделала шаг назад. Посмотрела по сторонам. Краска стыда залила её личико. Прикрыв низ живота руками, полусогнувшись, Фифа какое-то время стояла на одном месте, но когда я протянул ей поленце, отшатнулась. Сколько ужаса и отчаяния было в её взгляде!

Я вновь протянул Фифе полотенце, а она вновь не поверила, что я хочу отдать его, и отступила назад. Так продолжалось несколько раз: я протягивал полотенце, Фифа отступала назад. Наконец она дошла до кромки воды. Затем ступила в воду, но не повернулась ко мне спиной, не поплыла, а продолжала пятиться.

Кто-то из ребят, ещё в азарте веселья, что-то крикнул ей. Фифа не отреагировала. Она уходила всё дальше и дальше. Вода стала уже ей по грудь, по шею, накрыла с головой…

Я стоял в каком-то оцепенении. Не вывел меня из него и крик Карины:

– Стася!

Оцепенение прошло, когда я увидел Фифу. Её пронёс мимо меня какой-то мужчина. Руки и ноги девочки болтались, как тряпичные, глаза вылезли из орбит, губы распухли и посинели. Я помчался прочь, не разбирая дороги, только бы подальше от этого места и от того ужаса, что охватил меня.

От места гибели Фифы я убежать смог, от чувства ужаса – нет. Мои отрочество и юность были омрачены им. Я просыпался с криком, весь в поту, задыхаясь. Мама обхватывала меня своими тёплыми руками, прижимала к себе, шептала что-то успокаивающее и уходила лишь тогда, когда я вновь засыпал.

Постепенно эти приступы стали реже, и вот уже лет пятнадцать, как я освободился от них. Родители говорили, что это последствие воспаления лёгких, которым я переболел у бабушки на даче. Но они никогда не говорили, что я заболел после этого случая на реке, они вообще о нём никогда не вспоминали, а я ничего не помнил. Такое бывает после сильного нервного потрясения. Но с глубин памяти ничего не стирается, всё прошедшее хранится до поры и времени и всплывает, когда приходит время.

Я вижу себя бегущим по дороге. Я что-то кричу, плачу, потом падаю, и, налетев на валун, с каким-то остервенением колочу по нему полотенцем до тех пор, пока силы не покидают меня, и я не проваливаюсь в забытьё.

Очнулся я уже в дачном доме. Возле меня мама, бабушка, тётя и двое мужчин. Один мужчина говорит:

– Всё, будет жив.

Другой наклоняется надо мной и спрашивает, зачем я отобрал у девочки одежду и загнал её в воду…

Я не понимаю, о чём он спрашивает. Мужчина сердится, тычет мне в лицо какое-то полотенце. Вмешивается мама. Она заставляет мужчину уйти. Лицо у неё бледное и напряжённое, с тётей и бабушкой она говорит резко, зато со мной очень ласкова. Несколько раз я слышу её слова:

– Он не мог этого сделать.

Спросить, что эти слова значат, я не могу – нет сил. Я вновь проваливаюсь в забытьё.

За все годы, что прошли с той поры, синеглазая девочка не виделась мне никогда. Казалось, она навсегда ушла из моей жизни. А сейчас она стоит на камне – милая, трогательная, расправив руки-крылья, готовая взлететь, и я не могу удержать рыдания.

Говорят, когда поплачешь, боль уйдёт. Мне мои слёзы не принесли облегчения. С тяжёлым сердцем, враз постаревший, я вернулся домой. Обнял маму, и мы долго сидели молча.

Нашу печальную тишину разрушил Никитич. Этот довольный собой, упитанный мужчина средних лет вошёл в дом вслед за своим громким стуком в дверь. Поздоровался весело и тут же, с порога, предложил цену за дачу.

Мама поспешно согласилась. Я сказал, что мне нужно подумать. Никитич понимающе улыбнулся и немного увеличил предложенную сумму. Видя, что я не склонен дать быстрый ответ, Никитич стал втолковывать мне, что за домишко вообще грех брать деньги он всё равно пойдёт под снос, а земля у нас не ухожена, и маловато её, но он, по-соседски, идёт нам навстречу.

– Соглашайся, – шепнула мне мама, а меня будто кто в бок толкнул, и я категорично сказал, что дачу продавать не намерен и все разговоры на эту тему прекращаю.

Вот тут Никитич и показал своё лицо.

– Умные люди бегут от сраму! – патетически начал он, постепенно переходя на визгливый крик: – Я в курсе, что ты тут девчонку утопил! Со слов её матери всё знаю! Я у родственников старика, который тут когда-то жил, свой участок купил. Расчистил его, дом поставил. А она-то, мать этой девчонки, всё продолжала летом сюда приезжать, вначале ко мне захаживала, память, видите ли тут об её утопленнице осталась. В конце концов, отказал я ей. Так она прямо с вещами пойдёт к реке, сядет у камня и сидит, сидит… Если ночь тёплая, и ночует возле камня, а холодно – к твоей тётке шла. А этим летом не объявилась. То ли богу душу отдала, то ли одумалась, что за прошлое нечего цепляться.

– А ты что цепляешься? – быстрые безжалостные глазки Никитича так и вонзились в меня. – Ей хоть сочувствовали, а на тебя тут каждый пальцем ткнёт. Я об этом позабочусь, всем разнесу. Не жить тебе тут, понял?

Его слова, как картечь били меня по голове, но не их смысл вывел меня из равновесия, а его безжалостные злые глаза, орущий рот, отвратительная жёсткая гримаса, да и вообще весь облик – злой, нахрапистый. Дай ему волю, он тут ни щепочки не оставит. Всё уничтожит, и от моего детства, и от моей беды, и от Фифы ничего не оставит.

Я вытолкал Никитича за дверь. Заперев за ним, мама поставила чайник на плиту и, как бы между прочим, сказала:

– Жить в Америке и держать здесь дачный участок – не реально. Надо его или сдать в аренду, или просто поселить того, кто тут будет поддерживать порядок. Ну а ты время от времени будешь сюда наведываться.

Я был благодарен маме за то, что она поняла меня и не стала ни в чём упрекать. Выпив чай, мы пошли к реке. Сели у камня и молча смотрели на воду. Потом мама ушла, а я остался наедине со своими мыслями и Фифой, синеглазой девочкой, моей первой любовью, которую я не сумел спасти и невольно подтолкнул к гибели.