Он ползет по камням, по штакетнику, по спинке ржавой кровати, по всякому старью, из которого нагромоздили забор. Он обнимает разнородные части, скрепляет их лозами, как раствором, разлапистыми листьями смягчает убогость быта и придает двору некоторую живописность. Вот только ягоды, собранные в реденькую гроздь, – мелкие, твердые, кисло-горькие на вкус...
– Выплюнь немедленно!
Я уже плююсь. Но из упрямства:
– Почему? Волчьи ягоды ядовитые. А это виноград.
– Дикий виноград, балда! – и сестра дает мне легкий подзатыльник
Зачем нужен дикий виноград, если его нельзя есть, и зачем нужны осы, если они не дают меда? Два вопроса, на которые нет ответа.
Осы поселились под крышей сарая. Хорошо, что снаружи, а не внутри. Наверно, их отпугивает резкий запах керосина. Мы готовим на примусе. Каждый год сарай превращается в летнюю кухню.
Соты серые, бумажные. По ночам осы соскребывают древесную труху с дощатой стены, жуют ее и лепят, надстраивают гнездо. Лучше их не тревожить. Одну девочку из восьмой школы ужалила оса, и она умерла, потому что не могла дышать. На похороны ее нарядили в белое платье и фату, хотя в двенадцать лет замуж никто не выходит.
Пока я философствую, мама и Марья Захаровна спорят по какому-то важному поводу и посылают меня за третьей соседкой.
Я вежливо стучу по раскрытой настежь двери. Никто не отвечает, только легкий сквозняк колышет занавеску.
Внутри сонное царство. Соседкина темноволосая голова глубоко утопает в подушках, рот некрасиво приоткрыт. Из другой комнаты доносится мерное похрапывание: тети Валиного постояльца тоже разморило от жары.
Проще всего сказать: «Она спит». Но слишком велик соблазн вставить новое роскошное слово, подслушанное у старшей сестры, – «дрыхнет». Нет, даже не так.
– Тетя Валя дрыхнет на пару со своим квартирантом, – небрежно выдаю я.
Мама, сощурившись, замахивается, тяжелая оплеуха сворачивает голову набок и вышибает искры из глаз. Щека загорается и начинает наливаться болью. За что?!
Меня и сегодня озадачивает несправедливость (да и несоразмерность) наказания. Искушенные взрослые усмотрели в глупом выражении грязь, недоступную для детского сознания.
Марья Захаровна хватает маму за руку, удерживает от дальнейшей расправы. Я убегаю вглубь двора и забиваюсь в заросли, где никто не увидит, как по перекошенному лицу текут слезы. Подождите, вот я умру, буду красиво лежать в гробу, тихая, бледная, в невестином платье, под белой фатой, вот тогда вы все пожалеете!..
Как долго живут ребяческие обиды. Теперь их помню только я да разве что дикий виноград, если его не истребили хозяева особняка, построенного на месте наших послевоенных хибар.
Корыто стоит на крышке погреба, поближе к солнцу. Стараясь не расплескать воду на ноги, приношу два больших ведра из колонки на углу, выливаю в корыто. К полудню вода как парное молоко. Можно купаться.
Наша Благовещенская улица (Тельмана) спускается от Пушкина горки до Прункуловской (Урицкого). На самом верху – закрытая зона, там стоят огромные вышки-глушители. Дальше – уступами – идут дома. №1. №3. Наш двор - №5. Сбоку от меня стена сарая, впереди – развешанные на веревке простыни. За спиной – крыши двора №7. Все взрослые на работе. Меня никто не видит. И все же я остаюсь в трусах. Так легче представить, будто я плещусь на речке в Волчинецах, на пруду в Данченах или даже на бассейне «Локомотив» - за вокзалом по виадуку, - где буркутная вода сильно отдает тухлыми яйцами и хлоркой, а вход платный.
Голову мы обычно моем отстоянной дождевой водой. От нее быстрей растут волосы. Меня всегда стригут под мальчика, а я мечтаю отрастить косы. Как на старой фотокарточке тети Руси – она снята со спины, вполоборота, и распущенные волосы спадают почти до подола крепдешинового платья, почти до модных довоенных туфель с ремешками-перепонками и каблуками-стаканчиками...
Выливаю на себя ковшик чистой воды. Мыльная пена стекает по лицу, глаза щиплет. Встаю, нащупывая полотенце. Теряю равновесие и сослепу хватаюсь за то, что первым попадает под руку. Это длинный гвоздь, торчащий из-под крыши. Раздается зловещее гуденье. Я растревожила рой.
Что было дальше, помню плохо. Боль от укусов. Заплывший глаз. Отекшая губа. Рука, которой я угодила в самое осиное гнездо, распухла, как надутая резиновая перчатка. Кто меня нашел, омыл раны, наложил холодный компресс? Кто вспомнил про лечебные свойства подорожника? Кто спас мне жизнь? Не знаю. И спросить уже не у кого. Может быть, та же Марья Захаровна, светлая ей память.
После этого происшествия сосед дядя Штефан Московой, милиционер из Иванчи, уничтожил все осиные гнезда во дворе. И мне ни чуточки не было жалко.
Я упивалась всеобщей любовью. Вокруг хлопотали родные и знакомые. Справлялись о здоровье и наперебой подсовывали угощения. Это с лихвой перекрывало давешнюю обиду. Уже не хотелось умирать. Как приятно видеть сочувствие и раскаяние – и при этом оставаться в живых.
Пчела кусается один раз. Оставляет жало в теле врага и гибнет. В этом есть что-то жертвенное и даже героическое. А оса жалит многократно и ей хоть бы хны. И меда, напоминаю, не дает. Чего ж ее жалеть-то?
Теперь, когда больше ничто не угрожало, я без счета устраивала полдневные купания. Простыни победно развевались и хлопали на веревке. Мои белых паруса. Мои театральные кулисы. Мои небесные крылья. Я красавица, похищенная пиратами. Я великая актриса, выступающая на сцене. У меня косы до пят. Я на фотокарточке со спины, вполоборота, с бесподобным профилем. И, само собой, я любимая дочь, которую каждый день гладят по головке и нахваливают: «Ах ты, моя умница!».
К осени темно-зеленые грозди наливаются синим, но есть их все равно невозможно. Широкие листья медленно и неравномерно рдеют, и эта игра красок просто завораживает. «Багрец и золото». Пушкин, спускаясь от дома Инзова к Благовещенской церкви, проходит мимо нашего двора. Рассеянно скользит взглядом по забору, завешенному пестрым ковром дикого винограда, думает, наверно: «До чего хорошо, черт возьми!» и лениво отмахивается от вялых осенних ос, а те все кружат, и кружат, и продолжают кружить над тазами, не в силах противиться сладкому духу сливового повидла – его в эту пору всегда варят на моей магале.