(история из советского времени)
День был холодный, сумрачный и злой. Последний в этом марте, когда в универмагах, магазинах и магазинчиках столицы было особенно людно и очередливо.
Конец месяца, квартала, весенних школьных каникул.
Целый день Наталья Георгиевна покупала – стояла в очередях, тут же на ближайшей почте отправляла посылки или ехала на Курский вокзал и сдавала покупку в камеру хранения, потела под шубой из искусственного меха в вагоне метро или промерзала на остановках маршрутного такси. Оглушённая гамом, измученная толчеёй в магазинах и транспорте она завершила день покупкой ещё одной авоськи апельсинов, лососевой рыбы и двух блоков сигарет «БТ» для мужа. И зашла в Столешников переулок, в общественный туалет. Очередь была и здесь.
«Ну, что ж, - подумала Наталья Георгиевна, - эта хотя бы последняя».
В сумке лежал билет, через два часа она будет сидеть в купейном вагоне и пить чай, а потом спать, вытянувшись всем своим, налившимся от усталости телом. Завтра у неё третий урок в 9Б, а вечером дома, за ужином она будет рассказывать мужу и восьмилетнему сыну об этих двух сумасшедших днях в столице, и тогда уж они будут представляться суматошно-нереальными, бывшими.
«Скорей бы», - вздохнула она, глядя в зеркало на своё осунувшееся лицо.
-Наташа?
Обернулась она удивлённо, кто бы мог её окликнуть? Сзади стояла пожилая женщина в серой спецовке, надетой поверх пальто.
-Обозналась. Думала, племянница моя, - проговорила она, выставляя в улыбке съеденные по краям зубы.
Наталья Георгиевна по-учительски внимательно посмотрела на женщину с пьяно-добродушным лицом, провалившимся, седловидным носом, перевела взгляд на руки, с тёмной окантовкой под короткими ногтями, с узловатыми ревматическими пальцами, и вновь подставила уже сухие руки под приятную тёплую струю.
-Я ничего. Вы извините, - заговорила женщина.
-Ничего, ничего, - перебила её Наталья Георгиевна.
-Я здесь уборщицей работаю.
Наталья Георгиевна видела, с каким интересом и вроде как насмешливо смотрят на них женщины из той самой очереди, в которой только что стояла и она.
«И чего она привязалась ко мне?» - раздражённо подумала она, с ожесточением связывая авоськи, чтобы удобней было донести покупки.
-Давай, я, - неожиданно на «ты» сказала женщина и взяла из рук Натальи Георгиевны концы шпагата. – Приезжая?
-Да.
-К нам все едут, охотно развивала она тему, - и мои родичи тоже.
Сменявшиеся в очереди женщины продолжали смотреть на них. И Наталья Георгиевна видела и себя и эту треклятую, почему-то прицепившуюся к ней, подозрительную, вполне вероятно сифилитичную, бабу, со строны, их глазами. «Может, она хочет что-нибудь у меня украсть? Это такой народ!» - тревожно забилась мысль. Но деньги, ещё вчера утром завёрнутые в носовой платок и приколотые изнутри к бюстгальтеру, превратились в отправленные посылки, в свёртки и коробки, громоздящиеся друг на друга в камере хранения. В сумке был лишь билет да мелочь на постель и чай.
-Спасибо вам большое.
-Не за что. Давай донесу. Куда?
-К метро. Но мне и так, право, неловко.
-Чего там. Я гляжу, ты вон прямо с ног сбитая.
На улице, в вечернем свете нечёткими становились лица, одинаковой одежда снующих людей. И в безликой толпе Наталья Георгиевна перестала стыдиться своей неожиданной спутницы. А та шла, беспрерывно что-то рассказывая, размахивая руками, то и дело оборачиваясь к спешащей за ней Наталье Георгиевне.
Остановились они на перекрёстке, где у светофора, подчиняясь ему и проносящемуся потоку машин, застыла многоголосая, многоголовая, многорукая людская масса.
Наталья Георгиевна ухватилась за рукав спецовки и вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, держащейся за материнскую руку.
Как давно и не взаправду это было!
Город, в котором она жила с матерью и бабушкой, их подвал. Зимой Наташа, стесняясь и ненавидя прохожих, помогала бабке и матери (обе были дворовыми рабочими), убирать снег и посыпать тротуары песком и солью. А каким, едко-щекочущим, до кашля, был дымок от осенних костров, в которых сворачиваясь, чернели и тлели, гибли жёлтые листья.
Взрослея, Наташа с озлоблением думала: «И зачем я родилась в этой семье, такой убогой и без отца».
Сколько слёз пролито в узкие казённые подушки в пионерлагерях, где её дразнили «дворничихой», как потупившись, желая , чтобы в эту минуту провалился пол, она называла вслух профессию матери. И как бежала от них, от своего детства, в котором обед состоял из одного блюда – супа с перловкой; в котором зимой она ходила в неоднажды перешитом и перелицованном пальто; а выступая на школьном вечере, обнаружила себя одну в простых, «в резинку» чулках и подростковых ботинках, когда одноклассницы щеголяли в капроне и во входивших в моду туфлях на шпильке.
За свою тридцатилетнюю жизнь она сделала всё, чтобы забыть об этом и выйти «в люди».
Она закончила университет и преподавала в школе, вышла замуж за инженера, а сейчас Володя уже начальник цеха. У них изолированная двухкомнатная квартира, школьник-сын, пристойные родственники мужа. Всё как у людей, и она была х о з я й к о й. Поездки в Москву, за покупками, тоже её достижение, победа.
Но вот стояла она на шумном столичном перекрёстке, держась за рукав спившейся, так похожей на мать, женщины, и словно не было годов борьбы и труда за своё м е с т о. И как чудилось теперь, в эту вот минуту, когда включился жёлтый глазок светофора, и люди насторожились, чтобы в следующее мгновение ринуться на проезжую часть в своей бесконечной спешке, всё, чего она вроде бы достигла, враз обесценилось.
И родилась зависть. Да, зависть к неизвестной этой женщине, к вольнице, что жила в ней и позволяла не стесняясь и, не чувствуя неловкости, подойти к человеку, заговорить, сблизиться с ним; К раскрепощённости руки, подносившей ко риу стакан с водкой; к незапретности движений мысли, языка, губ, произносивших матерное ругательство.
«Конечно, - переходя улицу думала Наталья Георгиевна, - и её свобода мнимая, она зависит от милиционера, что может отправить в вытрезвитель, от мужского кулака, в пьяном кураже опрокинутого в лицо, от жалоб женщин в шубкахзаходящих в туалет, где она уборщица. Но всё ж это хоть какой-то глоток свободы, не закованной условностями, формулами вежливости, словом «здравствуйте» неприятному человеку, не забитой в чёткие рамки повседневного, заранее известного, вплоть до мелочей, кругооборота дня...»
И, вспоминая свою прошлую жизнь, Наталья Георгиевна удивлялась её событийности, доходившей подчас до драмы. Там бушевали страсти – перемешивались ненависть и нежность, любовь и отвращение, скупость и щедрость, то есть человеческая натура во всей её широте и наготе.
Наталья Георгиевна не знала и не помнила, поглощённая своими открытиями, как они очутились в пивном баре. Как в обществе осоловевших от выпитого и выкуренного мужчин, она пила водку, запивая её пивом, отдирала куски солёной рыбы. Как смеялась и шутила, и говорила в общем хохоте первое, что приходило на язык. Она не заметила, как отпустила себя, и теперь могла и высморкаться пальцами, пойти спать с кем угодно, и вообще делать, что захочется. Она не думала о поезде, несущемся во мраке, за окошком ничего не видно, ни о своём пустующем месте в купе.
Поезд отошёл без неё. Видно, не её был этот поезд.
Она не думала о том, где проведёт сегодняшнюю ночь, должно быть, само образуется. Лишь раз возвратившись к «былой», ещё сегодняшней утренней действительности, она вдруг перефразировала для себя известную поговорку: «Бог даст ночь, Бог даст кров».
И снова её поглотил прилив свободы. Наталья Георгиевна обнимала Нину, так звали женщину, целовала её, клялась в дружбе и симпатии. И всё было хорошо, весело, легко, только где-то в самой дальней точке сознания, кто-то бывший в ней, глядя на компанию за столом, на неё саму, знал о муже, о сыне, работе, обо всём том, что как поплавок поддержит её и не даст опуститься на дно.