* * *
Под небесами, над облаками
Топаем чьими-то башмаками,
Что – как колодки нам были тогда...
Умерли – стали и детские впору. –
Перетанцуем мы Терпсихору,
Перепоём провода. –
Звоны к обедне; железной дороги
Перегудим самоходные дроги:
Стало бы духу подуть.
Гуселек, дудок бы в небе хватило –
А озорная былинная сила
Всё перетрёт как-нибудь.
* * *
Спит – солома в бороде.
Не бывать одной беде.
Голосит вдова, как выпь,
Заставляет деток выть.
Был – кузнец
И был шахтёр,
Беглый,
Угольщик
И – вор.
Стал – как облако в воде,
И солома в бороде.
Близко колокол поёт.
Гроб над озером плывёт –
Спит бедова голова.
Бьётся в озере вдова.
* * *
В печи – зола, стервятник в сини.
На телеграфные столбы,
Крича, снижаются богини
Паденья, мести и судьбы.
Гомер ослеп, в окошко глядя
На жёлтые снопы полей,
И борода его и пряди
Ещё печальней и седей.
Он лиру отложил и плачет –
А сквозь похмельное стекло
Ахейцы в колесницах скачут
И кони дышат тяжело.
* * *
Всё равно, как тебя называют –
Только ласточка ты не моя.
Только ласточка ты не такая,
Что летаешь в чужие края.
Ты не плачешь, не слушаешь чутко,
Не смыкаешь под небом круги.
И мелькает лазурная грудка,
И серпы твоих песен туги.
Ты в заснеженной тьме ещё краше,
И ещё серебристей в снегу...
Радость, счастье ли, горе ты наше –
Я понять никогда не смогу.
* * *
Всё падает с дерева смоква.
И лист шелестит, пятипал.
Старик, седовласый и добрый,
Летит – и пока не упал.
Так мерят пространство и время
И сами не знают о том,
Бескрыло летя надо всеми,
Забыв о паденье своём.
Лазурь и прохладу густую
Старик наливает и пьёт.
И падает с неба впустую
Мучнистый не треснувший плод.
Ему не разбиться о землю;
С земли не упасть старику.
Он что-то бурчит про царевну...
А что – разобрать не могу...
* * *
Крутись, мимолётная сцена,
В кругу начиная роптать –
К отцу воротилась Исмена:
Мне нечего больше желать.
Исмена к отцу воротилась,
Чтоб он улыбнулся, слепой,
И вечная ночь превратилась
В небесный шатёр полевой.
И всё побежало по кругу:
Правитель Колоны, Аид...
И сон патетический в руку,
И явь, что, как сердце, болит.
* * *
Усадьбы старые, зачем я нужен вам?
Вы, как на привязи, идёте по пятам;
Смеётесь, плачете и шепчете – о чём?
Я нужен вам? И вместе мы умрём?..
На части малые нас вечность разберёт:
Ворота с вензелем, окон глазницы, рот...
И будут лебеди опять белеть в пруду
Ночных небес, которых не найду...
Усадьбы старые, зачем я вам такой –
Смесь голоса с извёсткою сухой?..
* * *
Обойти бы, наверно, могли бы
Стороной этот давний уклад...
Дионисий на лавке под липой
Хлещет чёрный, как ночь, виноград.
У него увеличена печень,
Но на сердце уже отлегло –
И ворчит он, заносчив и вечен,
Про какое-то дивное зло...
Этим злом увлечён и подхвачен,
Он уносится в вечность и дым.
И становится он, не иначе,
В этой вечности – словом моим.
И летит оно, чудное слово,
Порожденье лозы и листа.
И вино золотое готово
Веселить и печалить всегда.
* * *
Я старым усадьбам не нужен;
Я прошлого в них не найду –
Крапивный покой их недужен,
Их очи – кувшинки в пруду.
Их руки – надтреснутый мрамор,
Их липы светлы от кудрей.
И дикий простор между нами,
И сонь Елисейских полей.
Потомок татарского князя –
И вот уж тропинка в века;
Обрывки неведомых связей,
Обломки страстей – в лопухах.
Не нужен я этим обломкам,
Безносым кумирам в листве,
Как мрамор не нужен потомкам,
Что светится сам по себе. –
И вензель, и щит, что сияет
Проветренным зеркалом дня.
Никто так теперь не ваяет –
Ну, может быть, кроме меня...
Персефона
В безвоздушье, во тьме безголосой,
Где кидают в огонь антрацит, –
Словно жалобный крик паровоза,
Мой рожок Елисейский гудит.
И огонь, озаряющий темень,
Чтобы только посеять беду, –
Это тоже – пространство и время
В семафорном и вечном аду.
И проходит курьерский, и скорый,
И товарный роняет дрова...
Персефона моя, для которой
И немой – подбираю слова.
И аккорды, как шлак, подбираю,
И лицо моё бледно в огне.
Персефона, моя дорогая...
Поезда, подпевавшие мне...
* * *
Всё когда-то кончается. Голуби, двор;
Слава, золото, распри – и даже позор.
Пара брюк и рубашка и серый пиджак;
Радиола и голоса нежного шаг.
И игла, и юла, и галактики круг;
Седовласый гончар в белом коконе рук.
Старикашка под липой; бутылочный бой...
Остаётся, пожалуй, слепой и немой,
Бестелесный, беспалый, безвременный бред...
Остаётся всё то, что мелькнуло – и нет.
Художник
За ширмой времени художник молодой
Сидел, глядел на холст чудесный свой.
И сомневался, и бледнел слегка:
«Не может быть... Моя ли то рука,
Мои ли кисти, небо и вино
Смешав, перенесли на полотно
Крестителя слегка смущённый лик –
И шум ручья, где шепчется тростник?
И головой склонённого Христа?
Нет, я б не смог... И совесть не чиста,
И часто зло и боль топлю в вине...
За что Господь даёт такое мне?..»
А вот в пустыне с книгой мой святой
От головы до ног – старик простой;
Его черты грубы, скупы, черны
И вены на ногах оголены...
Не может быть... Моя ли то рука
В святого обратила мужика?..»
Так он сидел; в окошке – зеленя;
И всё шептал: «за что же Бог – меня?..»