***
Белая опустевшая голова,
сквозь запястья тихо растет трава,
между ребер – ветер, в глазницах – свет
дождевой воды,
и времени больше нет.
Ты теперь пространственная величина,
что-то вроде лодки или окна
на сухом песке, в неживом дому
в бесконечный полдень
спустя войну.
***
Может, не бить тревогу, а тихо жить -
просто растить детей, поливать капусту,
слушать прогноз погоды, и говорить,
что абрикосов в этом году негусто...
Утром полоть бурьян, ожидать дождя,
ночью писать стихи о небесном свете...
Только несущий чашу, что для тебя,
вряд ли пройдет поодаль и не заметит.
Криком кричать ли, с дочкой сидеть в тиши,
сказку читать ей о соловье поющем,
только приходит время - и ни души,
лишь в полумраке
с чашей к тебе идущий.
***
Тяжела тоска знакомого человека –
выпив горькой, лечь в неживом бурьяне,
провалиться в ночь без лица, без снега,
а потом блуждать беспросветной ранью...
У тебя хоть есть в этом деле опыт,
персонажи книг и герои фильмов,
что в промозглый день поднимают ворот,
вспоминают давних своих любимых.
У него же нет от печалей средства,
лишь бутылка водки, сухой калачик...
Ты, Господь, пошли ему сон про детство,
пусть поплачет в его траве,
пусть поплачет.
***
В тени любви – лишь жалость да печаль,
скрипящий дом и долгие заботы,
и прошлое, в котором смотришь вдаль
и ждёшь отца, идущего с работы.
Как жимолостью пахнет у столба,
и креозотом, и травой сухою!
И грезишь ты, пока коснётся лба
рукой отец, склонившись над тобою.
Из всех небес, подаренных тебе,
и безвозмездно отданного света
ты вынесешь, прилипшую к губе,
крупинку воска на исходе лета.
В неё впечатан будущий твой день,
когда назло печалям и тревогам
взметнется вдруг прижизненная тень
и станет ослепительным потоком.
***
- Всё хорошо, мой Лазарь, всё хорошо,
выпей вина и миндаля отведай,
видишь, желанный дождь, наконец, пошёл,
первый засушливым этим летом.
Лазарь встаёт и глядит в окно -
дети, смеясь, танцуют в сиянье лужи.
Только под нёбом горько, в душе темно,
только на сердце иней посмертной стужи.
- Что же мне снилось? Марфа была в слезах,
и виноград, плача, несла Мария.
Я обнимал их, в Марфиных волосах
видел пчелу...
Но были мне все чужие.
Белый козлёнок смотрит в проём дверей,
воды текут улочками кривыми.
Сон отступает...
Ближе, теплей, родней
небо, земля и всё, что на них и с ними.
***
Ну вот – ты чистым стал листом
и истолчённою водою.
И мир, как тёмный добрый сом,
плывёт к тебе и над тобою.
Ни сна, ни памяти, ни дна,
лишь тихий снег, сухой шиповник,
растущий в заводи окна,
натёрший ветвь о подоконник.
И чтоб родиться, нужен звук –
скрип двери,
вздох печной соломы
и неба медленного стук
о крышу сумрачного дома.
***
Человек к человеку летит, идёт,
всё учёл, казалось, - длину пути,
направленье ветра и тяжесть бот,
сухостой и облако впереди.
Он спешит с поправкой на звёздный свет,
на изгиб дороги, весь изнемог.
Он добрался, но никого уж нет
в точке Б, на камне лишь тихий Бог.
Улыбаясь, гладит собаки шерсть,
говорит, собой осветляя тьму:
«Бери дальше, выше того, кто есть,
и тогда ты точно придёшь к нему...».
***
Всё толчёшь ты в ступе слова, слова,
и, утратив память, они плывут
над землёй, как облако и листва.
Только ты один остаёшься тут,
где от губ растёт золотистый пар,
где летят вороны на пустыри.
И душа твоя, что прозрачный шар,
тишина невестой стоит внутри.
И теперь ты слышишь как дышит холм,
как зима бормочет, неся печаль,
и земли в руке озарённый ком -
и твоя синица, и твой журавль.
Из детства
Стебли кукурузы в глубине двора,
сложенные домиком, а внутри игра,
а внутри шуршащий пыльный полумрак,
а внутри в кармане бабушкин пятак.
В города играем – Амстердам, Москва,
Армавир,
на «эр» я, а потом – на «а»,
а потом идём мы с братом в магазин,
петушок алеет - на двоих один.
А потом хожу я, высунув язык,
потому что в мире первый снег возник,
а снежинок слаще ничего и нет.
Тихо.
Вечереет.
Кукурузный свет.
***
В пространстве, светом сотворённом,
прощальным взмахом и тоской,
ты лес увидишь отворённый,
пустой, расшатанный, сквозной...
Листок осиновый отвесно
слетит сквозь инистую взвесь,
и тут поймёшь, что свет чудесный
на самом деле ты и есть.
Волы, волхвы, холмы и реки,
былое вежество, волшба –
всё существует в человеке,
за твердью сумрачного лба.
И снег, и тоненькие тени,
и пса прибившегося чих –
лишь снов твоих овеществленье
прозрачных,
белых,
золотых.
***
Вода - сияющая бездна,
и отраженье с отражённым
в пространство падают отвесно
и поднимаются колонной.
И, слыша страх, звенящий в теле,
стою у озера, у края...
Костяшки пальцев побелели -
так ветку вербную сжимаю.
***
Ты стоишь на краешке ноября,
чуя сердцем взгляд – то стальной, то нежный.
Это бездна всматривается в тебя,
это снеговое небо тебя здесь держит,
где несётся ветер седым жнивьём,
где вороньи крики темны и глухи,
где в скворечне старой прозрачным сном
детство спит твоё на синичьем пухе.
И когда от боли кривишь ты рот,
снег подходит тихо - целуя, лечит,
а потом во мраке тебя ведёт
через сад к мерцающей той скворечне.
***
Жившей в пустынном и знойном краю,
холодно старой оливе в раю,
корни болят и немеют.
Рядом горящий и ночью, и днём
лёгким, бесшумным, прозрачным огнём,
куст Моисеев не греет.
Дети подходят, срывают плоды,
быстро суют их в безгрешные рты,
морщатся – слишком уж терпки.
После к смоковнице белой бегут,
вроде засохла когда-то, а тут
как расцвели её ветки!
Птаха взлетает в стеклянный зенит,
облако-колокол в небе звонит
тихо, с недолгой надсадой.
Снится оливе пастушеский дым,
ходит по жилам её золотым
тьма Гефсиманского сада.