***
Спит человек, и, кажется, что во сне
плоть его – плот, несомый водой, и даже
утлый корабль, плывущий без экипажа.
Сам человек обратился в небесный снег.
Сам человек претворился в древесный скрип
латаных половиц и воловьих яслей,
в дым и пыльцу, проникающую сквозь прясла
всяких оград – то под своды укромных крипт,
вглубь потаенного, то за незримый край
рамы, строки, небосклона, где слишком тесно.
Зренье его безглазо и бестелесно.
Он уже видит свой перевертыш-рай.
Он умолчанье, и он же прямая речь,
ил немоты и бурлящая пена чата,
в нём голоса – беспокойные арапчата,
сукины дети, а значит – стихия, смерч.
Он и мартышка безумства, и сытый лев
здравого смысла. Он умер и вновь воссоздан.
Всё это вещность, и всё это – воздух, воздух.
Всё это правда, и всё это фокус, блеф.
Спит человек и не чует себя во сне.
Снег всё кружит, завихряется оголтело.
Собственною душой обладает тело,
собственною душой обладает снег.
***
Закрываешь глаза, чтоб о чем-то с собой помолчать.
В глубине тишины, за румяною корочкой речи,
правды всё солоней, всё насущнее и безупречней,
их бессловный язык не нуждается ни в толмачах,
ни в пустых златоустах, бряцающих в душную медь.
Закрываешь глаза, чтобы там, за изнанкою зренья,
вспять глядящий зрачок различил очертанья сирени,
треволненье ветвей и безлицую девочку-смерть.
Ненасытная птица, что пряталась в детской руке,
пьёт скудеющий свет, и с продрогших ветвей лепестками
осыпается небо, и булькает тьма под мостками,
а бычок всё идёт по качнувшейся шаткой доске.
Хрупко, ветрено, больно... и сколько ещё небесам
осыпаться вослед выходящим из вечного боя?
И спохватишься жить, доверяясь молчащим с тобою
богу и муравью. Но никак не словам, не словам...
***
Зима имеет свойство замедлять
пространство, звукоряд, строку Гомера,
и если доверяться глазомеру –
рукой подать до Бога. Что-то вспять
в естественном вращении вещей,
в их вроде бы незыблемом порядке
пошло теперь. Зима играет в прятки.
Небесный кучер нынче без вожжей.
И времена гуляют по двору,
по сумеркам, друг в друге исчезая,
и бьют колокола – голосовая
рассылка неба: тпру, лошадки, тпру!
И вовсе замирает маскарад.
Снег засыпает медленно и верно
пустоты разорившегося сквера,
где бесновался ветер-конокрад,
и память засыпает, и строку –
весь список кораблей до их зачина.
И, кажется, что эта чертовщина
дарована от Бога дураку...
***
Здесь праздник всё же был, но вышел вон
не узнанный никем – мир то и дело
бряцал в кимвалы с верой оголтелой,
и самозванцев чествовал... а он,
не требуя ни власти, ни хвалы,
присаживался в сквере на скамейку
к чудным волхвам в ушанках из цигейки,
но, будучи с похмелья, и волхвы
его не признавали. Наугад
он дальше брёл, он обращался снегом
и воздухом, насвистывал на беглом
синичьем языке, пока ягнят
своих молчащих, свой елейный хлеб
мир пожирал под медный гул кимвала,
и утро всё никак не наставало,
и тьма ползла в пустующий вертеп.
За вещностью, за тонкой плёнкой сфер,
в тех ойкуменах, что за гранью зренья,
мешая запах снега и сирени,
всё ворожил усталый парфюмер
над колбами времён, но, видно, дух,
им сотворённый, выветрился где-то –
ни тишины, ни праздника, ни света,
одни слова, что вновь бормочешь вслух.
Но здесь, в столпотворенье голосов,
не вспомнит даже колокол набатный
все без вести пропавшие когда-то
потешные полки озябших слов...
А тьма ползла, и так из века в век...
Но ветер треплет белые страницы,
и спящему младенцу в яслях снится
снег, пахнущий сиренью, тихий снег...
Поколенье шутов
Геннадию Ермошину
Сам по себе живешь, но ты из поколенья
трагических шутов, дышавших невпопад
с эпохой. Всё торчит колпак закабаленья
на темени твоём, всё просятся в приват
подсобок, чердаков и коммунальных кухонь
насущные слова, как будто бы вот-вот
очнется ото сна могущественный Ктулху,
и всех, кто в колпаках, под свой колпак возьмёт.
Но будешь и тогда, дурак непоправимый,
жить с миром вразнобой, бубенчиком бренча,
пока в литавры бьют во славу и во имя
усердные рабы, плодящие рабчат.
Но будешь и тогда... Глагол, как пуля, послан
во тьму, и оживёт зияющая тьма,
сквозящей пустотой в лицо дыша, а после
в разбуженных глазах разверзнется зима.
Что век твой? – зверь тщеты, тоска о невозможном,
но как ни разрослись полынь и лебеда,
спасибо всем табу, границам и таможням
за сладостную суть запретного плода,
за жалость к мертвецу, что был живых живее,
и ненависть к нему, за ярость и за стыд.
Ещё от всех шутов, конечно, Москвошвею
особенный респект за клоунский прикид.
Скудна твоя лоза, почти все гроздья страха
и гнева ты собрал, но послевкусье длишь.
И всё ж, хвала и честь собесу и госстраху
за их науку жить и полагаться лишь
на Бога и себя, за то, что хватит духу
на ярмарке тщеты быть голью шебутной.
Так будь благословен и ты, проклятый Ктулху,
за общий хула-хуп и жажду быть собой.
Чем явственней зима, тем проще улыбаться,
заглядывая в тьму, чьи дебри глубоки.
Вовсю идёт призыв поэтов и паяцев
под зов нездешних труб в бессрочные полки.
Повсюду снег да снег, его здесь по колено,
и кем-то стёрта грань меж небом и землей.
И белой пылью прочь уносит поколенье
тех, чьи глаза полны покоем и зимой.
Ойкумена онлайн
Ойкумена онлайн. Самых грязных котов из мешков
извлекают на свет просветители Яндекс и Гугл.
Се – cloaka maxima, лишь чокнутый книжник Мошков,
оцифровщик словесности, загнанный временем в угол,
всё упорствует в ереси – что за причуда, на кой?
Поколенью клоаки накакать на библиотеки,
ибо библия – твиттер, и мутною желтой рекой
громыхает контент – ныне, присно, на вечные веки.
Толчея голосов, языков нескончаемый чёс,
вот и ты как бы жжешь, человечек, исчадие чата,
и откликнется кто-то, почуяв живое: рулёз! –
тоже что-то из библии. Солнечный зайчик в сетчатке
вечереющих глаз затрепещет, но спрячется вмиг.
Словно саваном, речь спеленали рогожей жаргона.
И не нужно костров – ойкумене теперь не до книг.
Никакою трубой стены этого Иерихона
не разрушить уже. За окном ослепительный снег –
ойкумена-3Д имитирует зиму на свете.
Есть ли жизнь после сети? - бормочет в тоске человек,
снова ищет ответ, и, как прежде, не может ответить.
Мальчик Мотл
Заблудишься во времени и выйдешь
в недостоверном прошлом, где на идиш
картавые вороны жизнь бранят,
где пляшут от зажженной богом печки,
и липы обветшавшего местечка
кадиш, качаясь, шепчут – так обряд
становится природой, чудом, речью.
Ночь – черный кочет, утро – белый кречет.
Какую зябкий март кричит опять
утрату? Что за горькая наука?
И мозговою косточкою звука
дается тишина, чтоб испытать
подробностями слух, и, как безумец,
скитаешься в пустынях утлых улиц,
язычник безутешный, вечный жид.
Но детский смех заплещет у ешивы,
почудится – пока ещё все живы,
и все, конечно, долго будут жить.
Заблудишься во времени, и снова:
век бесноватый, холод баснословный,
но март уже прозрачен, невесом.
Зима вот-вот надломится и рухнет,
задышит ослепительная рухлядь
домов щербатых в воздухе сквозном.
Зима... Трамвай кочует, коченея,
по кольцевой, и ветром-книгочеем
до дыр зачитан города талмуд.
Тут истлевают сутки по мгновенью,
и сыплются времен разъятых звенья,
и всё блуждает мальчик Мотл тут.
Местечковое
«Lasciate ogne speranza, voi ch'intrate»
Dante Alighieri
Се бормотал смешной сверчок за печкой:
В кромешный дождь, похожий на потоп,
По улочкам поплывшего местечка
Блуждает обветшавшее пальто.
Закутавшись в самом себе плотнее,
Цигейковый поднявши воротник,
Оно бредет по тонущей аллее,
По непролазным хлябям напрямик.
Окрест не умолкает зябкий шепот
Продрогших лип, молящихся о нём,
Как будто и поныне дышит что-то
В укромной тьме под штопаным сукном,
Припоминая век, дорогу, имя...
И, вымокнув до нитки, существо
Из драпа и дождя вдруг приобнимет
Древесный ствол, приветствуя его
Пустыми рукавами в безглагольной
Взыскующей тоске, замрет столпом,
Делясь обжитой, в швы проникшей болью
И так и нерастраченным теплом.
И, словно преисполнившись от этой
Насущной траты, выдохнув ой-вэй,
Бредет в обетованный омут, в гетто
Воспоминаний – к призракам своей
Пустыни одиночества – вот лавка,
Где весело бранятся молотки
Жестянщика, вот скрипочка, заплакав,
Вновь разрывает небо на куски,
Вот рыночного дня картавый идиш,
И тополь, что ютится у реки.
Оставь, входящий... ты уже не выйдешь
Отсюда, всем надеждам вопреки.
И всё, что ты увидишь здесь и встретишь,
От лебеды до белых облаков –
Пустых одежд пылящаяся ветошь,
Суконный хлам на вешалке веков.
По улочкам поплывшего местечка
В кромешный дождь, что льет по четвергам...
......................................
Не то смешной сверчок бубнит за печкой,
Не то весь белый свет трещит по швам...
vremechko.net
Затрапезная осень, промозглая тмутаракань –
лишь роптанье ветров да простуженный лай кабысдохов
тормошат тишину, и выходишь куда-то за грань
оголтелой эпохи. А, впрочем, причем тут эпоха
гуттаперчевых цезарей, спешно доящих свой рим,
и румяных мессий, расторопно торгующих словом?
Время – жадный зверек, что грызет и грызет изнутри
листья жизни твоей, убывающей так бестолково.
Время – нечто в тебе, а не что-то и где-то ещё,
одурачишь зверька, и мгновенье всё длится и длится.
Даже сумрачный хронос, дотошно ведущий свой счёт,
не исчислит его... И летит уже белой латиницей
нескончаемый снег, летописец и вестник зимы,
заполняя собой пустоту между горним и дольним,
между словом и словом. Из толщи небесной, из тьмы
снег свободно летит, и, едва прикоснувшись к ладоням,
истлевает за миг, и ты чуешь, безбожник, по ком
сельский колокол бьет, расщепляя в тоске безрассудной
это vremechko.net и его pokolenie.com
на отдельные судьбы.
Мене, мене, текел, упарсин
Приходит время медленнее жить.
Преследуемый собственною тенью,
вновь сознаешь, что жизнь принадлежит
свихнувшемуся богу нетерпенья.
Не то с чего б так яростно частить
колоколам к заутрене, с чего бы
такая разоряющая прыть
у мытаря-борея? Смотрит в оба
неясыть-осень, только оступись –
подхватит, понесет с листвой и дымом
в кромешную беспамятную высь
с ожесточеньем неисповедимым.
Борей всё сыплет зябких голосов
толченое стекло, но ты не слышишь,
и свет качнется, будто свет, как софт,
скачать возможно, кликнув небо мышью
слепой тоски, как будто можно впрок
налюбоваться хрупким этим светом,
всё выговорить в смуте беглых строк,
напраздноваться, надышаться ветром,
взять если не уменьем, так числом
проб и ошибок, чтобы, пусть отчасти,
пусть лишь на миг, почувствовать потом,
как нестерпимо призрачное счастье.
Вот и несет кочевника поток –
непоправимо, властно, неустанно,
и снова ускользает между строк,
в тщете словес глагол обетованный,
безмолвно гаснет в пене голосов,
в пустынях Мегафона и Билайна,
и чудище вращает колесо –
стозевно, обло, голодно и лаяй.
Приходит время... что ж ты от него
всё прячешься, цепляешься за вещи,
которым имя – пища жерновов,
из полымя да в пламя перебежчик?
Зачем бежишь?.. Но, сколько ни проси,
как ни пытай скитальца, нет ответа,
лишь «мене, мене, текел, упарсин» –
колокола трезвонят несусветно...
Град обреченный
Заснеженный пейзаж глубок и чист –
зима дисциплинирует природу.
Ни звука. С колченогой каланчи,
превозмогая утреннюю одурь,
продрогший ворон, словно в тьму времён,
куда-то в небо целит цепким оком –
лаокоон, застывший над потоком
событий, что во тьме почуял он?
И город, в струнку вытянувшись весь,
стоит – сосредоточенный и строгий,
как будто ждёт решительную весть.
Он помнит всё – мясистый запах оргий,
вкус ветреной свободы, зычный зов
слепого естества, имперский почерк
страстей, чудачеств, помыслов и прочих
своих безумств. Но чашами весов
играет необузданный борей,
и зябнут покачнувшиеся сферы
в пугающе пустынном декабре
оглохшего столетья стылой эры.
И помнит город всё, что кралось вслед
неистово пирующей гордыне –
цветение удушливой полыни
и ужас пустоты, объявшей свет,
проникшей в камни цирков и церквей,
содравшей лак с их лика щегольского,
поправшей то, чем родствен иудей
был эллину – связующее слово.
Плывут воспоминанья, их не счесть,
но окликает колокол, зашедшись,
юродивых своих и сумасшедших,
и сумерки тесней, и ближе весть...
***
Я.М.
Сноп мерцающих частиц, силуэт сутул и шаток –
он уже на этом свете сам почти что воздух, свет.
Человек в пустынном сквере тонет в омуте заката,
и подслушивает время, шелестящее в листве.
Он выуживает весть, бросив сеть под старым вязом,
словно книжник лукоморья, будто кто-то из волхвов,
ждет улова он, и вскоре прочь от тени долговязой
ускользнет навек, и ветер вопрошает: ты... готов?
Этот вешний шепоток слышен и сквозь гвалт скворечий:
назови себя язычник – кто ты? с чем шагнешь во тьму?
Время в сумерках подробно, и сама природа речи,
то есть, речь самой природы, открывается ему.
Он на выцветшей скамье ждёт и ждёт – лучист и чуток,
как у Господа в приемной, у невидимых дверей.
Человек в закате тает, улыбаясь почему-то,
глубже кутаясь в прозрачный саван ветхости своей.